Славянское и советское в поэме Евгения Евтушенко «Непрядва» |
Поэма Евгения Александра Евтушенко «Непрядва» рассматривается как иллюстрация эклектики советского и славянского дискурсов культуры времён Застоя. Данная статья является своеобразным послесловием к циклу работ автора, выходивших в 2019–2020 гг. и посвященных анализу соотношения национально-русского и общесоветского дискурсов в военном и послевоенном творчестве поэтов Урала [см.: 1]. Основой для них послужил постулат Евгения Добренко о завершении формирования «советской нации» в 1940-е гг. [2]. Если в предыдущие два десятилетия народ СССР был расколот по классовому принципу, граждане были заняты поисками «врагов народа» (эта тема, естественно, находила отражение и в культуре), то начиная с 1940-х враг для советского человека мог быть только внешним. Это не останавливало маховик сталинских репрессий и лишь формально меняло оправдания: если раньше инженер или писатель-вредитель «признавался» в сотрудничестве с иностранной разведкой по причине «чуждости интересам пролетариата», то отныне он отчуждался от советского общества по причине «низкопоклонства перед западом». Так или иначе, давление сталинской культуры сближало, если не отождествляло понятия «русское» и «советское» (точнее «коммунистическое», ибо задача соцреализма заключалась в отражении преображённой реальности). Парадоксальным образом период хрущёвской оттепели, с его пафосом возвращения к «ленинским истокам», в массе лишь усугублял эту тенденцию. Однако, в качестве реакции, постепенно формировалось то культурное направление, которое впоследствии было названо «партией деревенщиков» (обычно этот термин применяется к прозаикам, но очевидным образом подходит и поэтам, например, тому же Николаю Рубцову, как соратнику Виктора Астафьева по Вологодскому «литературному возрождению»). «Деревенщиков» с большой натяжкой можно назвать «славянофилами». Скорее почвенниками, хотя в отличие от почвенников предыдущего века их пафос заключался не столько в сохранении корней, сколько в поиске таковых и их возрождении. В творческом диалоге с ними состоял вовсе не «застойный» официоз, но те же поэты-шестидесятники, пытавшиеся осмыслить, осознать возможность принятия тех же реалий. Поэма Е. А. Евтушенко «Непрядва», созданная на рубеже 1970– 1980-х, ярко иллюстрирует эту тенденцию. Но ведь Евтушенко – не уральский автор? Верно, однако формально «Непрядва» относится и к «уральскому литературному тексту». Местом создания поэмы, наряду с Липецкой областью и Улан-Батором, назван Нижний Тагил [3, с. 90]. С Уралом связана и одна из глав поэмы, где лирический герой отправляется по уральским промышленным гигантам-заводам на поиски Поли Куликовой, повзрослевшей девочки Полины, подростком трудившейся у станка в военном тылу. Постфактум творчество Евтушенко нередко сравнивают с постмодернизмом. Но, во-первых, нельзя уверенно утверждать, что сам Евгений Александрович тогда использовал это слово, тем более, что он как-то соотносил своё творчество с данной художественной парадигмой. Да, Евтушенко – мастер эклектики. Например, в другой его поэме происходит диалог между Саянской ГЭС и египетской пирамидой. Однако, в отличие от постмодернистской эклектики, здесь нет равноправия элементов, но лишь постоянная нестабильность, состязание, перетягивание каната между нарраторами. Полем же для состязания избрано поле Куликово, воплощающее в данном случае глобальную (в перспективе именно планетарную) «социалистическую стройку», но ещё не воплощающее коммунистический идеал (важное отступление от канонов соцреализма!) Пафос «всеславянства», трансформированный в поэме «Непрядва», именно планетарен, глобален. Автор заявляет это с первых строк: «Я пришёл к тебе, Куликово поле, // не каликою-странником на богомолье. // Из народа родного я идола-бога не выстругал. // Из страданий народа всевышности русской не выстроил. // Разве меньше страдали, чем русские наши колодники, // африканцы-рабы, восходя на галеры колоннами? // Разве Жанне Д'Арк было менее больно, чем Зое?» [3, c.62]. В результате «славянами», точнее победителями на Куликовом поле, оказываются и ...монголы, точнее жители советской Монголии, последователи Сухэ-Батора. Этому посвящены монгольские главы поэмы. Но в чём же дело? В прогрессе, техническом и социальном? Автор неожиданно расшифровывает привычную аббревиатуру тех времён, «научно-техническую революцию»: «Я люблю и Русь, и СССР. // Наша трудовая Русь не что-то - // тоже НТР» [3, с.74]. Но законы эклектики снова и снова требуют столкновения: «Лаптелюбец, ладаном чадящий, // дай ответ: // разве русским не был Чаадаев? // Кто он - швед?! // Обвинять его за европейство // поостерегись. // Просто он не пугал вселаптейство // и патриотизм. // Технолюбец, ты не плюй на лапти. // Лапти не пустяк. // Ведь холопы до других галактик // прыгали в лаптях» [3, с. 73–74]. «Кто я западник? Славянофил?» – задаётся вопросом лирический герой в той же самой пятой главе. Советский человек. Пафос, олицетворяемый Куликовым полем, есть образ собирания народного. Не только наций, но и времён. Поднимая данную тему, Евгений Александрович не может не коснуться христианства. Обычно для советского дискурса времён Застоя православие – в лучшем случае прошлое, достояние истории, обеспечивавшее патриотизм, а в остальном «служившее интересам угнетающего класса». Евтушенко как будто не спорит с этой концепцией, но... Выручает «единство времени», все события и русской, и мировой истории умещаются в его версии Куликова поля одновременно. Поэтому со стороны автора нет намеренного кощунства в изображении преподобного Сергия. Евтушенко берёт за основу церковное предание о воскрешении младенца, принесенного в обитель отцом-крестьянином. В оригинале преподобный Сергий, подобно библейскому пророку Илии, уединяется, молится над телом ребёнка и наконец воскрешает его. В поэме «Непрядва» отец сам отчаивается и оставляет умершее дитя, чтобы приготовить доски для гроба. «Но когда принёс он гроб, // увидел старца, // а в клобук // живой младенец опростался...» И сам преподобный отрицает сверхъестественное: «Вишь – // в клобук наделал твой пострел. // Я не воскресил его – // согрел» [3, c. 69–70]. Эта сцена наглядно иллюстрирует принцип утилизации христианства секулярной «социалистической» культурой: на смену любви к ближнему во Христе приходит простое призвание «согреть». Вот и христианские убеждения героев поэмы Пересвета и Осляби на первый взгляд шокируют: «А убить Мамая смог бы?» – // «Смог бы». – // «Как же «не убий»?» – // «Да, растуды». – // «Видишь, князь, // у монастырской смоквы // выросли шеломы, // как плоды» [3, с. 71–72]. Здесь ни следа покаяния (вспомним, что по церковным канонам убийство на войне препятствует допуску к Причастию на несколько лет) – и именно это представляется «добрым плодом» (отсылка к библейской смоковнице, проклятой за бесплодие). Пересвет и Ослябя в поэме выведены юнцами, и это их главное достоинство. В начале сцены разговора с князем, преподобный треплет их за уши, но когда Дмитрий Донской выражает сомнение, эти «небывальцы», не устрашатся ли на войне, усидят ли на коне – «Сергий у окошка на мгновенье // вслушался в какой-то дальний гуд: // «Что ж, // придётся дать благословенье. // Не благословишь – // так ведь сбегут». // Он всплакнул, // но лишь украдкой – // малость. // Ну, Добрыни, с Богом на врагов!» [3, с. 72]. Точно так же, века спустя, благословляет на битву своих детей «батюшка Урал». «В страшном сорок первом на Урале // из детей рабочих набирали... // И в свои пятнадцать и тринадцать // каждый был Димитрий Сталинградский. // Были на учёте в главном штабе // внуки Пересвета и Осляби… Проступила Русь рублёвским ликом // в этом совпадении великом» [3, c. 85]. Мифологема трудового подвига детей во время войны в Уральском тылу сделалась важным компонетном советского идеологического ритуала. На самом деле, для многих подростков устройство на завод было в том положении спасением: полноценные трудовые (не иждивенческие) продуктовые карточки, бесплатное питание в заводской столовой, одежда, общежитие. Советское законодательство соблюдалось и в тылу, подросткам не разрешалось работать свыше четырех часов в сутки. Точно так же у станков стояли их ровесники, учащиеся ФЗУ-ПТУ и в до-, и в послевоенное время. Впрочем, это нисколько не противоречит пафосу «Непрядвы»: к подвигу на общем Куликовом поле призван каждый советский человек. Князь готовится к битве, а в это время: «Просветленья тёмной дали // в притаившемся лесу // Пугачёв и Разин ждали, // саблей пробуя росу. // Этой битвы Куликовской // в роще, тайно непустой, // ждали Пушкин и Чайковский, // Достоевский и Толстой» [3, с. 77]. И даже: «Не сочти с высоты своей это неправдой, // башня Эйфеля, – // корни твои – под Непрядвой» – ибо «Мы прикрыли Европу // щитами червлёными, // как прикрыли потом – // двадцатью миллионами» [3, c. 88]. После публикации поэмы «Непрядва» в 1982 году, СССР оставалось существовать менее десяти лет. Советский проект потерпел неудачу, и трудно представить, что Е.А. Евтушенко не была очевидна эта обречённость уже тогда. Но талант поэта, пусть даже порабощённый «идеологическими установками», передаёт пафос, чаяния и устремления, делая поэта свидетелем не только современной эпохи, но и преемственности связи времен в истории России. Список литературы1.Давыдов, О. М. Этническое и общесоветское в военной и послевоенной поэзии Урала / О. М. Давыдов // Литература в контексте современности. – Челябинск : Библиотека А. Миллера, 2020. – С. 110–113. 2.Добренко, Е. А. Поздний сталинизм. Эстетика политики / Е. А. Добренко. – Москва : Новое литературное обозрение, 2020. – Т. 1. – 712 с. 3.Евтушенко, Е. Две пары лыж. Непрядва / Е. А. Евтушенко. – Москва : Современник, 1982. – 92 с. Публиковалось: Девятнадцатый Славянский научный собор «Урал. Православие. Культура». Мир славянской письменности и культуры в православии, социогуманитарном познании : материалы междунар. науч.-практ. конф. : сб. науч. ст. / сост. И. Н. Морозова; Челяб. гос. ин-т культуры. – Челябинск : ЧГИК, 2021. Стр. 313-317 | ||
Наверх |