Истинное чудо: Пасха и русская литература |
Пасхальная тема в русской литературе: Гоголь, Лесков, Чехов В Евангельском послании святого Апостола Павла сказано, что Иисус послан был в мир, “дабы Ему, по благодати Божией, вкусить смерть за всех” (Евр. 2: 9), “И избавить тех, которые от страха смерти через всю жизнь были подвержены рабству”(Евр. 2: 15); “Посему ты уже не раб, но сын, а если сын, то и наследник Божий чрез (Иисуса) Христа” (Гал. 4: 7). Таким образом, событием
Христова Воскресения утверждается ценность и достоинство человека, который уже
не является узником и рабом собственного тела, но наоборот – вмещает в себя всё
мироздание. В Богочеловечестве Христа сквозь телесное естество сияет неизреченный
Божественный Свет: “Одеялся светом, яко
ризою, наг на суде стояще и в ланиту ударения принят от рук, их же созда”. В Пасхе заложена также
идея равенства, когда словно сравнялись, сделались соизмеримыми
Божественное и человеческое, небесное и земное; утверждается полнота величественной
гармонии между миром духовным и миром физическим. Праздничный эмоциональный
комплекс радостной приподнятости, просветления разума, умиления и “размягчения”
сердца составляет ту одухотворённую атмосферу, которая в пасхальном рассказе
становится нередко важнее внешнего сюжетного действия. Внутренним же сюжетом
является пасхальное “попрание смерти”,
возрождение торжествующей жизни, воскрешение “мёртвых душ”. Лейтмотивом
в русской пасхальной словесности звучит торжественно-ликующий православный тропарь: “Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во
гробех живот даровав!” В отечественной
литературе Гоголь наиболее точно выразил не только общечеловеческий, но и
национально-русский смысл православной Пасхи: “Отчего же одному русскому ещё
кажется, что праздник этот празднуется как следует <…> в одной его земле?
<…> раздаются слова: “Христос воскрес!” – и поцелуй, и всякий раз также
торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гудят и
гудут по всей земле, точно как бы будят нас! <…> где будят, там и
разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в
букве, но оживают в духе <…> есть уже начало братства Христова в самой
нашей славянской природе, и побратание людей было у нас родней даже и кровного
братства” [1]. История отечественной
литературы впитала в себя христианскую образность, особый язык символов,
“вечные” темы, мотивы и сюжеты, притчевое начало, уходящее своими корнями в
Священное Писание. Светлое Христово Воскресение явилось духовной сердцевиной
русской пасхальной словесности. Пасхальный рассказ как
особый жанр был некогда незаслуженно забыт, а вернее – злонамеренно сокрыт от
читателя. Пасхальная словесность третировалась с вульгарно-идеологических
позиций как “массовое чтиво” – якобы малозначительная, бесследно прошедшая
частность “беллетристического быта” нашей литературы. Теперь этот уникальный
пласт национальной культуры обретает путь к своему (поистине – пасхальному!)
возрождению. Глубоко прав был в своём
пророчестве Н.В. Гоголь: “Не умрёт из нашей старины ни зерно того, что есть в
ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесётся звонкими струнами
поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее –
праздник Светлого Воскресения воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у
других народов! ”[2]. Ведущие идеи праздничного
мироощущения – освобождение, спасение человечества, преодоление смерти, пафос
утверждения и обновления жизни. В этот
свод включаются также идеи единения и сплочения, братства людей как детей
общего Отца Небесного. Как писал Гоголь о Пасхе, “день этот есть тот святой
день, в который празднует святое, небесное своё братство всё человечество до
единого, не исключив из него человека”. В духовной сущности
великого христианского “праздника праздников” открылась Гоголю внутренняя связь
славной героической истории русского народа с его нынешним состоянием: “От души
было произнесено это обращение к России: “В тебе ли не быть богатырю, когда
есть место, где развернуться ему?..” В России теперь на каждом шагу можно
сделаться богатырём. Всякое звание и
место требуют богатырства” [3]. Отсюда родилась и
уверенность в грядущем пасхальном возрождении России и русского человека: “есть,
наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем
какое-нибудь дело, решительно невозможное ни для какого другого народа, хотя бы
даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, всё
позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев
себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли домы свои и земные
достатки, так рванётся у нас всё сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас,
ни одна душа не отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти,
вражды – все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия –
один человек”. Пасха Христова внушает
писателю упования на русское духовное единение: “И твёрдо говорит мне это душа
моя; и это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются.
Внушеньем Божьим порождаются они разом в сердцах многих людей, друг друга не
видавших, живущих на разных концах земли, и в одно время, как бы из одних уст,
изглашаются. Знаю я твёрдо, что не один человек в России, хотя я его и не знаю,
твёрдо верит тому и говорит: "У нас прежде, чем во всякой другой земле,
воспразднуется Светлое Воскресение Христово!"” [4]. Глава “Светлое
Воскресение” явилась мощным в идейно-эстетическом плане финальным аккордом,
выразила “святое святых” “Выбранных мест
из переписки с друзьями” (1847). “Идея воскрешения русского человека и
России” стала пасхальным сюжетом
гоголевской “книги сердца”.
Рассмотрев идеи пасхальных рассказов: “духовное проникновение”, “нравственное
перерождение”, прощение во имя спасения души, воскрешение “мёртвых душ”,
“восстановление человека”, – В.Н. Захаров пришёл к справедливой мысли о том,
что “если не всё, то многое в русской литературе окажется пасхальным” [5]. По своему смысловому
наполнению, содержательной структуре, поэтике чрезвычайно схожи святочные и
пасхальные рассказы. Не случайно в XIX столетии они нередко публиковались в
единых сборниках под одной обложкой [6]. “Одноприродность”
пасхальной и святочной словесности проявилась в их взаимопроникновении и
взаимопереплетении: в святочном рассказе проступает “пасхальное” начало,
в пасхальном рассказе – “святочное”.
Так, например, главное событие святочного рассказа Н.С. Лескова “Фигура” (1889) происходит под
Пасху; лесковский “рождественский рассказ” “Под
Рождество обидели” (1890) содержит пасхальный эпизод. В пасхальном рассказе
А.П. Чехова “Студент” (1894)
воспоминания о событиях Страстной Седмицы (отречение Апостола Петра)
представлены на фоне почти святочном,
по-зимнему морозном: “Дул жестокий ветер, в самом
деле возвращалась зима, и не было похоже, что послезавтра Пасха” [7].
В то же время в чеховском рассказе “На
святках” (1900) явственно проступает возрождающее пасхальное начало.
Очевидно нравственно-эстетическое
воздействие “рождественского рассказа” “Запечатленный Ангел” (1873)
Н.С. Лескова на русский литературный процесс в целом, и в частности – на
пасхальный рассказ А.П. Чехова “Святою
ночью” (1886). Лесковский “Запечатленный Ангел”, которому в нынешнем году исполнилось 140 лет, имел громадный успех у читателей, стал
общепризнанным шедевром ещё при жизни автора.
По словам Лескова, рассказ
“нравился и царю, и пономарю” [8]. “Запечатленного Ангела” узнали “на
самом верху”: императрица Мария Александровна выразила желание послушать это произведение в чтении автора. “Проста, изящна, чиста
<...> прекрасная маленькая повесть г. Лескова “Запечатленный Ангел”, – отмечал
православный мыслитель и публицист К.Н. Леонтьев. – Она не только вполне нравственна, но и несколько более церковна, чем рассказы графа
Толстого” [9]. Ключевое слово-образ в “Запечатленном Ангеле” – “чудо”. Оно
играет и переливается разными красками, смыслами и даже сверхсмыслами,
насыщено сакральными знаками Сил
Небесных. Весь свод “чудес”, “дивес”, “преудивительных штук” неуклонно подводит
к основному чуду в кульминационной точке сюжета – общечеловеческому единению, осуществлению
желания с Божьей помощью “воедино одушевиться со всею Русью” [10]. В этом смысле
знаменательно, что герои-артельные строят мост, символизирующий прорыв раскольничьей обособленности в
православный мир. Лесков устами отшельника Памвы выражает свою горячую веру в
то, что все – “уды единого тела Христова! Он всех соберёт!” (1, 436). Образ жизни в лесном скиту “беззавистного и
безгневного” (1, 436) смиренного “анахорита”: “согруби ему – он благословит,
прибей его – он в землю поклонится, неодолим сей человек с таким смирением!”
(1, 438) – напоминает житие аскета-пустынника преподобного Серафима Саровского,
с его благодатным путём подвигов молитвы и самоотречения. Эту параллель подтверждает
авторитетный источник: “изрядный, по основному образованию, знаток церковности,
А.А. Измайлов без колебаний признал в беззавистном и безгневном лесковском
праведнике Памве Серафима Саровского” [11], – затворника
Саровской пустыни, чудотворца. Образ преподобного связан с многочисленными знамениями,
чудесами, окутан легендами, свидетельствующими о его почитании в народе.
Так и старец Памва
возникает в “Запечатленном Ангеле”среди лесной глуши внезапно, точно сказочный добрый помощник, Божий посланник,
стоило только заблудившимся героям попросить высшие силы о помощи: “Ангеле
Христов, соблюди нас в сей страшный час!” (1, 434). Появление отшельника
воспринимается вначале как явление “духа”: “из лесу выходит что-то поначалу
совсем безвидное, – не разобрать” (1, 434).
Но, приглядевшись, герой-рассказчик не может про себя не воскликнуть:
“Ах, сколь хорош! ах, сколь духовен! Точно Ангел предо мною сидит и лапотки
плетёт для простого себя миру явления” (1, 437). “Раскол XVII века поселил тревогу и сомнения в
русскую душу, – писал исследователь русской святости Г.П. Федотов. – Вера в
полноту реализующейся Церковью на земле святости была подорвана” [12]. Однако в “Запечатленном Ангеле” старовер, встретившись со святым отшельником Памвой,
справедливо “дерзает рассуждать” о раскольничьем движении: “Господи! <…>
если только в Церкви два такие человека есть, то мы пропали, ибо сей весь
любовью одушевлён” (1, 439). Духовная жизнь теплится,
не угасает. Как замечал Г.П. Федотов: “найдётся иногда лесной скиток или келья
затворника, где не угасает молитва. <…> В пустынь к старцу, в хибарку к
блаженному течёт народное горе в жажде
чуда, преображающего убогую жизнь. В век просвещённого неверия творится легенда
древних веков. Не только легенда: творится живое чудо. Поразительно богатство
духовных даров, излучаемых св. Серафимом. К нему уже находит путь не одна
тёмная, сермяжная Русь. Преп. Серафим распечатал синодальную печать, положенную
на русскую святость, и один взошёл на икону, среди святителей, из числа новейших
подвижников. <…> Оптина Пустынь и Саров делаются двумя центрами духовной
жизни: два костра, у которых отогревается замерзшая Россия”[13]. Так же и старец Памва в
повести Лескова толкует о грядущем “распечатлении” Ангела: “Он в душе
человеческой живет, суемудрием запечатлен, но любовь сокрушит печать…” (1,
439). В разъединении друг с другом и с Богом люди ощущают себя не
просто осиротевшими, они становятся “братогрызцами” (1, 431). Для установления
истинно братских отношений необходимо обрести общий корень, общую опору – в
христианском единении “едиными усты и единым сердцем <выделено мной –
А.Н.-С.> ” (1, 431). Это высказывание отрока
Левонтия проецируется на кульминацию и финал рассказа – переход
героев-старообрядцев в новое духовное состояние через соединение с Православной
Церковью. В то время как один из артельных – Лука Кириллов, – спасая святыню,
совершает свой самоотверженный переход по обледенелым цепям над бушующим Днепром,
в храме совершается всенощная в память Василия Великого. Литургия содержит
слова об общем духовном устремлении православных христиан “едиными усты и единым сердцем”, имеющие “мотив обретения “веры истинной” через церковное причастие”
[14]. Старообрядцы чудесным
образом узрели “славу Ангела господствующей Церкви и всё Божественное о ней
смотрение в добротолюбии её иерарха и сами к оной освященным елеем примазались
и Тела и Крови Спаса сегодня за обеднею приобщились” (1, 455). Имевшие “влечение
воедино одушевиться со всею Русью” артельные “так все в одно стадо, под одного Пастыря, как
ягнятки, и подобрались, и едва лишь тут только поняли, к чему и куда всех нас
наш запечатленный Ангел вёл” (1, 455). Чудесный финал идеально
соответствует жанровой природе “рождественского рассказа”: героев-раскольников
к Православной Церкви “перенёс Бог” (1,
454), Ангелы вели, спасая светоносностью икон от гибели над ревущей
бездной. Сквозь святочные события
явственно просвечивают мотивы
пасхальные, возрождающие и воскрешающие. В глубинных
эмоционально-смысловых пластах повести Ангел-спаситель уподобляется Самому
Христу-Спасителю. В повествовательном пространстве текста различимы знаки сакральных
начал. Так, петух (“петелок”), возгласивший “Аминь!” человеческим голосом, и
агнец – символ кротости и жертвенности, прообраз и одно из метафорических
именований Спасителя – обращают внимательного читателя к новозаветной
пасхальной образности. Пасхальный смысл
лесковского “рождественского рассказа” и в том, что путь к Церкви староверов,
ведомых Ангелом, лежит через поругание святыни и страдание. Ангел-хранитель,
говорит рассказчик, “Сам <...> возжелал себе оскорбления, дабы дать нам
свято постичь скорбь и тою указать нам истинный путь”. Здесь различимы слова
Всенощного бдения: “крест бо претерпев, погребению предадеся, яко Сам восхоте;
и воскрес из мертвых, спасе мя, заблуждающегося человека”. Погребению
уподоблено “запечатление” Ангела (наложение печати на иконописный лик). “Дело
пропащее и в гроб погребенное”, – говорит Марк о поруганной иконе. Возможна
следующая расшифровка заглавия лесковского рассказа: “Как Христос воскрес из
“запечатленного гроба”, “без истления”, так и Ангел оказался невредим под
сургучной печатью. <...> Вся история распечатления Ангела звучит как
метафора Воскресения” [15]. Несмотря на критическое
замечание Ф.М. Достоевского в его статье “Смятенныйвид” о том, что Лесков в финале
поспешил разъяснить чудо, всё же и рассказчика, и героев, и читателей не
оставляет впечатление, что они стали “сопричастниками”, “дивозрителями” (1,
410) утверждения Высшего Промысла, победы провиденциального начала. Объективную,
непредвзятую точку зрения на святочное чудо сформулировал Лесков устами героя “Запечатленного Ангела”: “всяк как
верит, так и да судит, а для нас всё равно, какими путями Господь человека
взыщет и из какого сосуда напоит, лишь бы взыскал и жажду единодушия его с
Отечеством утолил” (1, 456). Уместно вспомнить
рассуждение святителя Василия Великого, архиепископа Кесарии Каппадокийской, о
двух путях и двух путеводителях: “На пути
гладком и покатом путеводитель обманчив; <…> а на пути негладком и крутом
путеводителем добрый Ангел, и он через многотрудность добродетели ведёт следующих
за ним к блаженному концу…” [16] По собственному
предсказанию, “не преполовя дня” (1, 456), принял “блаженный конец” старик
Марой, увидевший свечение и славу “церковного Ангела” (1, 454); ещё ранее почил
с миром отрок Левонтий, перед смертью по благословению старца Памвы узнавший,
“какова господствующей Церкви благодать” (1, 431). “Этот Левонтий годами был
сущий отрок <…> но великотелесен, добр сердцем, богочтитель с детства
своего и послушлив и благонравен <…> Лучшего сомудренника и содеятеля и
желать нельзя было” (1, 418 – 419). Образ героя проецируется на оглашаемые
главы Евангелия на литургии в память Василия Великого, предшествующей приобщению героев к Церкви. Речь идёт об отроческих годах Иисуса:
“Младенец же возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости; и благодать
Божия была на Нём” (Лк. 2: 40). В связи с образом отрока
также по-новому осмысливается привычный в святочном рассказе мотив
ребёнка-сироты. С рыданиями поёт Левонтий духовную песнь – плач библейского
Иосифа, проданного братьями в рабство: “Кому повем печаль мою, Кого призову ко
рыданию <...> Продаша мя мои братия! ” (1, 430). Этот духовный стих, по
слову отрока, “таинственно надо понимать” и “с преобразованием” (1, 431). Таким образом, Лесков
выводит святочную идею сплочения из узких рамок семейно-бытового круга на
уровень вневременной, общечеловеческий. Это тем более важно, что писатель с
болью наблюдал распад человеческих связей, национальных устоев: “с предковскими
преданиями связь рассыпана, дабы все казалось обновлённее, как будто и весь род
русский только вчера наседка под крапивой вывела” (1, 424). Не дать порваться связи
времён и поколений русских людей, восстановить “тип высокого вдохновения”,
“чистоту разума”, который пока “суете повинуется” (1, 425), поддержать “своё
природное художество” (1, 424) – главные цели создателя “Запечатленного Ангела”. Особая тема рассказа –
отношение к русской иконе и
иконописанию. “Запечатленный Ангел” – уникальное литературное творение, в котором
икона стала главным “действующим лицом”.
В “иконописной фантазии” “Благоразумный разбойник” Лесков признавался,
что его “заняла и даже увлекла церковная история и сама церковность”: “я, между
прочим, предался изучению церковной археологии вообще и особенно иконографии,
которая мне нравилась” [17]. В год создания “Запечатленного Ангела” Лесков написал
статью “О русской иконописи” (1873),
в которой указал на огромное значение иконы в жизни народа: “тот, кто не может
читать книг, с иконы, которой поклоняется, втверживает в своё сознание исторические
события искупительной жертвы и деяния лиц, чтимых Церковью за их христианские
заслуги” (X,
180). Писатель ратует за
возрождение русского иконописного искусства. Лесков уверен, что “икона
непременно должна быть писанная рукою, а не печатная. <…> наши набожные
люди <…> откидывают печатные иконы <…> “То, – говорят, – пряник с
конём, а это пряник с Николою, а всё равно пряник печатный, а не икона, с верою
писанная для моего поклонения”… Иконы надо писать руками
иконописцев, а не литографировать” (X, 182). С годами писатель приобрёл
репутацию одного из лучших знатоков русской иконы. У Лескова имелось уникальное
иконописное собрание: старинные иконы строгановского и заонежского письма,
редкие поморские складни. В.В. Протопопов вспоминал огромный образ Мадонны
кисти Боровиковского – “русский лик и отчасти как бы украинский”. Судьба этой
коллекции сейчас неизвестна, но с неё сохранился рисунок. Все иконы на рисунке
различимы, узнаваемы. В фондах Дома-музея Н.С. Лескова в Орле хранятся три
иконы. Одна из них “Спас во звездах”– с дарственной надписью писателя его сыну Андрею
Лескову на Рождество. Возможно, в “Запечатленном Ангеле” автор даёт
точное описание подлинника: “Ангел-хранитель,
Строганова дела” (1, 400). Хотя рассказчик в ходе повествования неоднократно
подчёркивает, что красота иконы неописуема, всё же именно в слове он умеет
передать тончайшие отблески и игру красок, оттенки эстетического переживания
при созерцании святыни: “глянешь на Ангела… радость! Сей Ангел воистину был
что-то неописуемое. Лик у него, как сейчас вижу, самый светлобожественный и
этакий скоропомощный; взор умилен; ушки с тороцами, в знак повсеместного
отвсюду слышания; одеянье горит, рясны златыми преиспещрено; доспех пернат,
рамена препоясаны; на персях младенческий лик Эммануилев; в правой руке крест,
в левой огнепалящий меч. Дивно! дивно!.. Власы на головке кудреваты и русы, с
ушей повились и проведены волосок к волоску иголочкой. Крылья же пространны и
белы как снег, а испод лазурь светлая, перо к перу, и в каждой бородке пера усик
к усику. Глянешь на эти крылья, и где твой весь страх денется: молишься
“осени”, и сейчас весь стишаешь, и в душе станет мир. Вот это была какая
икона!” (1, 400 – 401). В иконописном фрагменте рассказа
Лескова сохранён стиль русской агиографии во всей его чистоте и красоте, как он
представлен у лучших писателей древней
Руси – Нестора, Епифания Премудрого, Пахомия Логофета. Богатство словесной
культуры, развитая риторика, пышно изукрашенное “плетение словес” и – главное –
“нравственная серьёзность перед лицом красоты”. На это свойство русского
искусства указал С.С. Аверинцев. Старинное
слово “благообразие” выражает “идею красоты как святости и святости как
красоты. Красота тесно связана в русской народной психологии с трудным усилием
самоотречения”[18]. Праведность
иконописца “совершенно неотделима от сверхличной святости иконописания как
такового” [19]. Художник Юрий Селивёрстов
в частном письме утверждал, что “икона никогда не была искусством и не будет.
Икона не произведение, но молитва – и только! Она и вне времени и вне
пространства. Она везде. Создавалась она руками чистыми, чистой душой,
воспарением духа. По Духу Святому. Вот почему и прикасаться к ней можно только
очищенным и в чистоте желающему быть…”[20]. В отличие от полотен светских
художников, которые “изучены представлять то, что в теле земного,
животолюбивого человека содержится”, икона – творение боговдохновенное: “в
священной русской иконописи изображается тип лица небожительный, насчёт коего
материальный человек даже истового воображения иметь не может” (1, 423). Потому
и отправляются герои “Запечатленного
Ангела” в долгий путь на поиски “изографа”– истинного христианского иконописца. Известно, что “изограф
Севастьян” в рассказе во многом списан с “художного мужа” Никиты Савостьяновича
Рачейскова, с которым был дружен Лесков. Сыну писателя запомнилась прежде всего
духовность в колоритном
облике мастера. Он настолько был “растворён” в иконописи, что и
внешностью своей напоминал древнее художество: “был стилен с головы до пят.
Весь Строганова письма. Высок, фигурой суховат, в чёрном армячке почти до полу,
застёгнут под-душу, русские сапоги со скрипом. Картина! За работой <...>
весь внимание и благоговейная поглощённость в созидании Деисусов, Спасов,
Ангелов, “воев небесных” и многоразличных “во имя”. <…> лик постный,
тихий, нос прямой и тонкий, тёмные волосы серебром тронуты и на прямой пробор в
обе стороны положены; будто и строг, а взглядом благостен. Речь степенная,
негромкая, немногословная, но внятная и в разуме растворённая. Во всем образе –
духовен!”[21]. Только Христос “мог
установить между истиною и красотою тот союз мира, из которого потом возникло
христианское искусство” [22], – подчёркивал
профессор богословия Ф. Смирнов. Рассказ Лескова был
книгой для семейного чтения. Интересно сообщение Чехова редактору Лейкину 7
марта 1884 года: «Отец читает вслух матери “Запечатленного Ангела”» [23]. Таким образом,
лесковский “Ангел”, был у Чехова “на слуху”, что не могло не отразиться в его
творчестве, а именно – в создании пасхального рассказа “Святою ночью” (1886). Бесспорно, этот рассказ
создан в художественной манере Лескова. Как лесковский шедевр снискал всеобщее
признание, так и чеховское творение принесло автору заслуженную награду:
рассказ был упомянут в материалах о присуждении Чехову Пушкинской премии. Духовно-эстетическое
начало рассказа Чехова связано не с иконописью, как у Лескова, а с красотой
церковной поэзии, святого слова. Чеховский герой иеродиакон Николай – простой монах, который
“нигде не обучался и даже видимости наружной не имел” (С5, 96), – обладал
Божественным даром создавать акафисты.
“Радуйся, древо светлоплодовитое, древо благосеннолиственное, им же покрываются
мнози!” (С5, 97), – воспевается в хвалебном гимне Богородице. Сложные,
многокорневые слова, усвоенные православной гимнографией из греческой традиции
торжественной церковной риторики, выражают чувство благоговения перед святыней
и в какой-то мере чувство бессилия достойно воспроизвести святой образ на
человеческом языке. В рассказе “Святою ночью” словно слышен лесковский
рассказчик с его удивлением перед чудом ангельского лика: “Лик у него <…> самый
светлобожественный и этакий скоропомощный” (1, 400). Чеховский герой также стремится передать
святую красоту иконы в святой фразе – теми же многокорневыми словообразованиями,
свойственными церковным песнопениям,
которые, как сказано у Чехова, вмещают “много слов и мыслей” в одном слове.
“Найдёт же такие слова! Даст же Господь такую способность! – дивится чеховский
рассказчик таланту сочинителя акафистов. – Для краткости много слов и мыслей
пригонит в одно слово <…> “Светоподательна”!<…> слова такого нет ни в разговоре, ни в книгах, а ведь придумал же его,
нашёл в уме своём” (С5, 98). Устами своего рассказчика
– молодого послушника Иеронима – писатель развивает теорию жанра и стиля
русского религиозного искусства: “Кроме плавности и велеречия <…> нужно
еще, чтоб каждая строчечка изукрашена была всячески, чтоб тут и цветы были, и
молнии, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого” (С5, 98), “надо, чтоб
в каждой строчечке была мягкость, ласковость, нежность <…> Так надо
писать, чтоб молящийся сердцем радовался и плакал, а умом содрогался и в трепет
приходил” (С5, 97). Здесь отчётливо различима
та “очарованность” – душевное свойство изумляться открывающейся взору святой
красоте, молитвенная способность к тончайшему духовному и эстетическому
переживанию, характерная для любимых героев Лескова – праведников, “очарованных
странников”. Наличествует не только слуховая, но и зрительная, живописная, как
в “Запечатленном Ангеле”, образность.
Стиль этих художественных творений Лескова и Чехова можно определить как словесную живопись. Оба писателя настойчиво
подчёркивают, что создание такого искусства, по Лескову, – “редкого отеческого
художества” (1, 417) – возможно только при условии высочайшей нравственности,
красоты духовной самого художника, творца прекрасного, вдали от суеты и
корысти. Так, с болью видит
рассказчик “Запечатленного Ангела”,
как цинизм и корыстолюбие, “обман и ложь бессовестные” разрушают “отеческие
предания”: “Встарь благочестивые художники, принимаясь за священное художество,
постились и молились и производили одинаково, что за большие деньги, что за
малые, как того честь возвышенного дела требует” (1, 428). Но теперь
“это люди не того духа”: “как чёрные цыгане лошадьми друг друга обманывают, так
и они святынею <…> что становится за них стыдно и видишь во всём этом
один грех да соблазн и вере поношение. Кто привычку к сему бесстыдству усвоил
<…> даже <…> хвалятся: что-де тот-то того-то так вот Деисусом
надул, а этот этого вон как Николою огрел, или каким подлым манером поддельную
Владычицу ещё подсунул” (1, 429). В рассказе “Святою ночью” Чехов пишет, что
подлинного благообразия нет и в монастыре: “народ всё хороший, добрый,
благочестивый, но … Ни в ком нет
мягкости, деликатности” (С5, 99), “некому вникать” в слова пасхального канона,
и кроткий поэтичный человек – безвестный творец акафистов – остаётся непонятым,
ненужным даже среди монастырской братии. Он умирает под Пасху, и, согласно
традиционному житийному представлению, это смерть праведника, открывающая двери
в Царствие Небесное. Также под праздник
Светлого Христова Воскресения заканчивает свой земной путь герой другого
пасхального рассказа Чехова – “Архиерей”(1902). Главный герой рассказа – представитель
высшего церковного духовенства, викарный архиерей. Наречённый в монашестве Петром, при крещении
в младенчестве он получил имя Павел. Так в имени и судьбе архиерея
соединяются имена новозаветных Апостолов
Петра и Павла, вводятся мотивы апостольского служения, подвижничества, мученичества. Сюжетное действие
разворачивается на фоне прогрессирующей болезни архиерея. Но перед самой
кончиной ему ниспослано утешение, точно он скидывает с себя тяготивший земной
груз, тяжкое телесное бремя и становится бесплотным, невесомым, готовым
раствориться в небесных сферах, в милосердии Божием. Преосвященный Пётр “в
какой-нибудь час очень похудел, побледнел, осунулся, лицо сморщилось, глаза
были большие, и как будто он постарел, стал меньше ростом, и ему уже казалось,
что он худее и слабее, незначительнее всех, что всё то, что было, ушло куда-то
очень-очень далеко и уже более не повторится, не будет продолжаться. "Как хорошо! – думал он. – Как хорошо!"” (3, 361). Герой уже не ощущает себя высшим церковным иерархом, наоборот
– он один “из малых сих”, дитя Божье, дитя своей матери. А старуха-мать – вдова бедного сельского дьячка, которая стеснялась
и робела перед высоким саном владыки, не знала, как вести себя с ним, – только
теперь увидела в преосвященном Петре своё дитя – сыночка Павлушу: “она уже не помнила, что он архиерей, и
целовала его, как ребёнка, очень близкого, родного. – Павлуша, голубчик, –
заговорила она, – родной мой!.. Сыночек мой!.. Отчего ты такой стал? Павлуша,
отвечай же мне!” (3, 361). Любовь, жалость, сострадание острее проявляются к слабому,
незначительному, беззащитному. Любовь соединяет человека с Богом и с людьми, а
всё остальное, в том числе служба,
карьера, чины, – разъединяет, подавляет душу, приносит страдание, одиночество. На пороге инобытия преосвященному привиделось, что он стал простым богомольцем: “он уже не мог
выговорить ни слова, ничего не понимал, и представлялось ему, что он, уже простой,
обыкновенный человек, идёт по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над
ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти,
куда угодно!” (3, 362). Отлетающей душе открылась истинная суть человека, который в
своей земной юдоли – только путник к Богу. Герой испытал чувство необъятной
свободы – той, что даруется свыше, но люди, придавленные материальными попечениями,
забывают об этом даре, не умеют ценить его. И лишь душа, от Бога исшедшая и к
Нему отходящая, освобождённая от гнёта земных забот, способна постичь эту
свободу сполна. Событийный ряд рассказа “Архиерей” разворачивается в течение
Страстной Седмицы и завершается в праздник Пасхи. Автор преднамеренно точно
указывает вехи развития действия во времени и в пространстве. “Под Вербное
воскресенье в Старо-Петровском монастыре шла всенощная” (3, 348) – это точка
отсчёта. Развязка основного действия происходит с наступлением Светлого
Христова Воскресения: “А на другой день была Пасха. В городе было сорок две
церкви и шесть монастырей; гулкий, радостный звон с утра до вечера стоял над городом,
не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило” (3, 362). Очевидно, что у Чехова
представлено религиозно-философское понимание времени и пространства. Эти
категории в рассказе “Архиерей”пасхальны, христиански сакрализованы. События Священной истории прочными духовными
нитями связаны с православной верой, богохранимой землёй русской. Настоящее показано в
свете минувшего и в духовной перспективе предстоящего, православного чаяния “жизни
будущего века”. Именно эта философия времени, определяющая христианский смысл русских
пасхальных рассказов, представлена в чеховском рассказе “Студент” (1894). Убедившись на живом
примере, что новозаветные пасхальные события имеют непосредственную связь с
настоящим, герой рассказа Иван Великопольский
– студент духовной академии – испытал небывалую, захватившую дух радость: “и он
даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. “Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий,
вытекавших одно из другого”. И ему
казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного
конца, как дрогнул другой” (2, 511). Действие рассказа
происходит в Страстную Пятницу – трагический день распятия Христа. Подводное
течение внутреннего лирико-символического сюжетного плана движется от ощущения
вселенского холода и мрака, людского одиночества и отчаяния, сиротского чувства
богооставленности: “казалось, что этот внезапно наступивший холод нарушил во
всём порядок и согласие, что самой природе жутко, и оттого вечерние потёмки
сгустились быстрей, чем надо. Кругом было пустынно и как-то особенно мрачно”
(2, 508) – к ликующей пасхальной радости, приветной молитвенной вести о Светлом
Христовом Воскресении, о торжествующей победе вечной жизни с её высоким
таинственным смыслом: “Правда и Красота, направлявшие человеческую жизнь там, в
саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и,
по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле;
и чувство молодости, здоровья, силы <…> невыразимо сладкое ожидание
счастья, неведомого, таинственного счастья, овладевали им <героем. – А.Н.-С.>
мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого
смысла” (2, 511). Художественное время русских
пасхальных рассказов не ограничено календарными рамками. Настоящее и прошлое сливаются воедино с грядущим в
поистине евангельской “полноте времён”, проповеданной Апостолом Павлом: “Когда пришла полнота времени, Бог послал
Сына Своего (Единородного) <…>, Чтобы искупить подзаконных, дабы нам
получить усыновление”(Гал. 4: 4 – 5); “В
устроение полноты времён, дабы всё небесное и земное соединились под главою Христом”(Ефес. 1: 10). Так, в
русских пасхальных рассказах устанавливается диалогическая соотнесённость с
христианским новозаветным контекстом. Праздник Пасхи является мощным импульсом,
уводящим в метафизические глубины художественного текста; придаёт ему
религиозно-философскую универсальность, позволяет обратиться к вечным вопросам
бытия.
Особое
эмоционально-психологическое состояние радостной просветлённости, изумления
перед непостижимостью Божественного Промысла, характерное для пасхального
мироощущения, передано так, что “плакать хочется”, “дух захватывает” (С5, 99).
В произведениях русских классиков открывается необозримая духовная перспектива.
Это подлинное чудо, и не
случайно оно становится в пасхальном повествовании ключевым: “Чудо, Господи, да и только <…>
Истинное чудо!” (С5, 96). ПРИМЕЧАНИЯ [1] Там же. [2] Гоголь Н.В. Полн. собр. соч.: В 14 т. – М.: АН СССР, 1937 – 1952. – Т.VIII. – С. 409 – 418. [3] Там же. – С. 291 – 292. [4] Там же. – С. 409 – 418. [5] Захаров В.Н. Пасхальный рассказ как жанр русской
литературы // Евангельский текст в русской литературе XVIII - XX веков: цитата,
реминисценция, мотив, сюжет, жанр. – Петрозаводск: ПётрГУ, 1994. – С. 252, 256.
[6] См., например: Баранцевич К. С. Чудные ночи.
Рождественские и пасхальные рассказы и очерки. – М., 1899. [7] Чехов А.П. Избранное: В 3-х т. – М.: Векта, 1994. –
Т. 2. – С. 510. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением
номера тома и страницы арабскими цифрами. [8] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 11 т. – Т.11. – М.:
Гослитиздат, 1958. – С. 406. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с
обозначением номера тома римской цифрой, страницы – арабской. [9] Леонтьев К. Н. Анализ, стиль, веяние // Вопросы
литературы. – 1988. – № 12. – С. 210. [10] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 12 т. – Т. 1. – М.: Правда,
1989. – С. 455. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением номера
тома и страницы арабскими цифрами. [11] Лесков А. Н. Жизнь Николая Лескова: По его личным,
семейным и несемейным записям и памятям: В 2-х т. – Т. 1. – М. : Худож. лит.,
1984. – С. 400. [12] Федотов Г. П.
Святые древней Руси. – Paris: YMCA-PRESS, 1989. –
С. 234. [13] Там же. – С.
235. [14] Горелов А.А. Патриотическая легенда Н.С. Лескова
(Поэтика преобразований и стилизация в повести “Запечатленный ангел”) //
Русская литература. – 1986. – № 4. – С. 163. [15] Майорова О. “Проста, изящна, чиста...” (О “маленькой
повести” Н.С. Лескова “Запечатленный Ангел”) // 1-е сентября: Литература. – М.,
1994. – № 2. – С. 2 – 3. [16] Цит. по: Православный календарь. Праздники. Жития
святых. Молитвы. Апостольские и Евангельские чтения. Толкования святых Отцов
Церкви. – М.: Онега, 1998. – С. 14. [17] Лесков Н.С.
Благоразумный разбойник // Лесков Н. С. О литературе и искусстве. – Л.:
ЛенГУ, 1984. – С. 191. [18] Аверинцев С.С.
Крещение Руси и путь русской культуры // Контекст. – М.: Наука, 1990. – С. 70. [19] Там же. [20] Цит. по: В. А.
Художник Юрий Селиверстов // Вестник Христианского движения. –Paris:
YMCA-PRESS, 1977. – № 1. – С. 276. [21] Лесков А. Н. –
Указ. соч. – Т. 1. – С. 398. [22] Смирнов Ф.
Общий богословский взгляд на историю древнецерковной иконографии. –
Киев, 1879. – С. 7. [23] Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. – М.:
Наука, 1974 –1988. – Письма. – Т. 1. – С. 81. Далее ссылки на это издание приводятся
в тексте с указанием номера тома и страницы. | |||||
13.06.2016 г. | |||||
Наверх |