Цивилизация: эволюция слова и группы идей |
Автор - один и основателей журнала «Анналы экономической и социальной истории», вокруг которого сложилась школа, изменившая отношение историка к изучаемому предмету. Сторонники данного подхода считали, что для объяснения событий необходимо понять образ мысли участвовавших в них людей, реконструировать мышление человека интересующей нас эпохи. Данная статься увидела свет в 1930 году.
*** Проследить
историю какого-нибудь слова — такой труд никогда не бывает напрасным. Кратким
ли будет это путешествие или долгим, однообразным, полным приключений — оно в
любом случае поучительно. Можно, однако, насчитать в обширном лексиконе
культуры дюжину терминов, никак не больше, скорее меньше, прошлое которых
следует изучать не просто ученому-эрудиту но историку — да, историку в полном
смысле этого слова. Эти
термины, смысл которых, более или менее приблизительно очерченный словарями,
продолжает эволюционировать по мере развития гуманитарных знаний, предстают
перед нами обогащенными, если можно так выразиться, всей историей, сквозь
которую они прошли. Достаточно одних этих терминов, чтобы проследить и точно
измерить (с некоторым опозданием, ибо язык не быстрое средство регистрации)
превращения группа фундаментальных понятий; человеку нравится считать их
незыблемыми, так как их незыблемость как бы гарантирует ему уверенность и
безопасность1*. Воссоздать историю французского слова «цивилизация»
на деле означает реконструировать этапы глубочайшей революции, которую
совершила и через которую прошла французская мысль от второй половины XVIII
века и по наше время. И тем самым охватить взглядом — с особой точку зрения —
историю, интерес и значение которой не ограничиваются пределами одного
государства. Даже краткий предварительный очерк этой революции, который
приводится ниже, позволил, быть может, более точно датировать ее этапы. Во
всяком случае, он лишний раз покажет следующее: ритм волн, качающих наше
общество, то, что в конечном счете определяет этот ритм устанавливает его, —
это не прогресс какой-нибудь частной науки и мыслей, обращающихся в той же
сфере,— это прогресс всех дисциплин, всех знаний, которые помогают друг другу.
I Давайте
четко очертим проблему. Несколько месяцев назад Сорбонне была защищена
диссертация. В ней шла речь о цивилизации тупи-гуарани. Эти тупи-гуарани.
племена Южной Америки, полностью соответствуют тому, что наши отцы называли
словом «дикари». Однако представление о цивилизациях племен нецивилизованных
уже давно стало обычным. Мы без большого удивления узнали бы, что некий
археолог (если бы археология доставила ему такие материалы) начал толковать о
цивилизации гунной — тех самых гуннов, о которых нас учили недавно, что они
были «бичом цивилизации». Между тем наши газеты и журналы и мы сами не
перестаем твердить об успехах, завоеваниях и благодеяниях цивилизации. То
убежденно, то с иронией, порою — с горечью. Но так или иначе говорим. О чем же
это свидетельствует, если не о том, что одно и го же слово служит для
обозначения двух разных понятий? В первом случае слово «цивилизация» означает
для нас попросту совокупность свойств и особенностей, которые открывает взгляду
наблюдателя коллективная жизнь некоторой человеческой группы: жизнь
материальная, интеллектуальная, моральная, политическая и (чем бы заменить это
неудачное выражение?) — жизнь социальная. Именно это было предложено назвать
«этнографической концепцией цивилизации»2*. С одной стороны, она не
содержит в себе никакого оценочного суждения — ни об отдельных фактах, ни даже
о совокупности изученных данных. С другой — не имеет дела с отдельными
индивидами, взятыми сами по себе, с их индивидуальными реакциями, с их
поведением и поступками. Она относится в первую очередь к категории «коллективных». Во
втором случае, когда мы говорим об успехах пли упадке, о величии и слабостях
цивилизации, мы, конечно, прибегаем к суждениям оценочным. Мы исходим из того,
что цивилизация, о которой идет речь — наша цивилизация,— есть нечто великое и
прекрасное, а также нечто более благородное и более комфортабельное, лучшее как
в моральном, так и в материальном отношении, нежели то, что не есть
цивилизация, — нежели дикость, варварство или полуцивилизованность. Мы,
конечно, уверены, что эта цивилизация, участниками и носителями, нахлебниками и
пропагандистами которой мы являемся, придает нам всем ценность, престиж,
высокое достоинство. Ибо она — коллективное благо, которым пользуются
цивилизованные общества. Но также — и личная привилегия, и каждый гордо
объявляет себя ее обладателем. Итак,
в нашем языке, имеющем репутацию ясного и логичного, одно и то же слово
означает два очень разных понятия. почти противоположных. Как это произошло?
Как и в какой степени сама история слова может помочь в объяснении этой
загадки? Слово
«цивилизация» появилось в языке недавно. Андре Лун Мадзиии на первой странице
своей книги «Об Италии, о ее отношении к свободе и современной цивилизации»
пишет: «Это слово появилось во Франции, оно создано французской мыслью
последнего столетия». Мадзини предвосхищает письмо Ницше Стриндбергу, который в
1838 году выражал сожаление, что он но немец: «Нет никакой иной цивилизации,
кроме французской. Против этого нечего возразить; это сама истина, и она
безусловно верна»3*. Подобные утверждения, как мы увидим далее.
ставят, но не разрешают один довольно важный вопрос Во всяком случае, одно
остается неоспоримым: слово «цивилизация) (civilisation) было придумано
специально и вошло в язык недавно. Кто
его произнес первым или хотя бы — кто его первым напечатал? Этого мы не знаем.
Таким признанием никого не удивишь. У нас очень беден инструментарий — скажем
честно, мы вовсе не вооружены, чтобы изучать историю слов, недавно появившихся
в нашем языке. У нас нет ничего, кроме серии «Словарей Французской академии» (1694,
1718, 1740, 1762, 1798. 1835, 1878) и классических сводов — от Фюретьера через
«Энциклопедию» и до Литтре, дополняющих упомянутые выше фундаментальные
издания; кроме — в том, что относится к -XVIII веку,— нескольких работ,
дельных, но кратких и слишком общих, таких, как исследование Гоэна «Изменения
во французском языке с 1710 по 1789 год» (1903) или работы Макса Фрея
«Изменения французской лексики в эпоху Революции 1789— 1800» (1925). И если я
называю эти работы слишком общими, то только потому, что к этому принуждают
факты: нам очень недостает двух десятков словарей языка отдельных авторов:
языка Монтескье, Вольтера, Тюрго, Руссо, Кондорсе и других,— а только такие
работы позволили бы написать одну из самых замечательных и свежих глав той
всеобщей история французской мысли, отраженной в языке, важность и
плодотворность которой столь убедительно доказывает г-н Фердинанд Брюно своею
«Историей французского языка». Тот,
кто имеет намерение заняться историей слова, появившегося в XVIII столетии,
вынужден искать, зондировать вслепую, блуждать по беспредельному морю
литературы, не имея в своем распоряжении никаких индексов пли лексических
сводов, которые могли бы ему помочь. И вот ради результата, который неизвестно
еще, будет ли достигнут, растрачиваются многие часы работы. Что касается меня,
то, проводя много времени за чтением книг, по возможности подобранных в
соответствии с темой, я не нашел слова «цивилизация» во французских текстах,
напечатанных ранее 1766 года. Я
знаю, что появление этого неологизма обычно относят ко временам более ранним, к
речам молодого Тюрго в Сорбонне. В работе Гоэна приводится дата рождения слова
«цивилизация» «около 1752 года» и дается ссылка — «Тюрго, II, 674»4*.
Очевидно, что имеется в виду не издание Шелля — оно одно только и авторитетно,—
а издание Дера и Дюссара, два тома которого, напечатанные по изданию Дюпона де
Немура, вышли в «Собрании трудов виднейших экономистов» в 1844 году. В этом
издании опубликованы, или, вернее, перепечатаны, во втором томе (с. 671) «Мысли
и фрагменты, которые были занесены на бумагу, чтобы использовать их в
какой-нибудь из трех работ по всеобщей истории, или Об успехах и упадке наук и
искусств». На странице 674 можно прочесть: «В начале цивилизации успех» могут
быть и особенно казаться быстрыми». К сожалению, слово «цивилизация», по всей
вероятности, принадлежит не Тюрго, а Дюпону де Немуру, который мог употребить
его вполне естественным образом, публикуя значительно позднее труды своего
учителя5*. Это слово невозможно найти в тексте, воспроизведенном
г-ном Шеллем непосредственно по рукописям6*. Мы не находим слова
«цивилизация» ни в речах 1750 г., ни в письме 1751 г. к мадам де Граффиньи по
поводу «Писем перуанки», ни в статье «Этимология» в «Энциклопедии» (1756). Во
всех этих произведениях7* смысл часто требует, на наш взгляд, того
самого слова, на которое приор Сорбонны1 якобы отважился в 1750
году; однако он ни разу его не употребляет; он не пользуется даже глаголом
«цивилизовать» (civiliser), причастием «цивилизованный» (civilise), которые уже
были в употреблении. Он придерживается слов «police» и «police» — короче,
получается, что он единственный раз в жизни написал на бумаге слово, которым
больше никогда не пользовался и, добавим, на которое не отважился после этого
более десяти лет ни один из его современников: ни Руссо в своем «Рассуждении»,
снискавшем награду в 1750 году в Дижоне, ни Дюкло в своих «Размышлениях о
нравах нашего века» (1751), ни Гельвеции в своей книге «Об уме»; не будем
удлинять перечень. Итак,
только в 1766 году мы обнаруживаем интересующее нас слово в напечатанном виде.
В этом году в Амстердаме у Рея вышла в двух разных изданиях (одно было
in-quarto, другое — три тома in-12°) «Древность, разоблаченная в своих,
обычаях» недавно скончавшегося г-на Буланже. В третьем томе издания in-12
читаем: «Когда дикий народ становится цивилизованным, ни в коем случае не
следует считать акт цивилизации законченным после того, как народу даны четкие
и непререкаемые законы: нужно, чтобы он относился к данному ему
законодательству как к продолжающейся цивилизации»8*. Это
оригинальное и очень удачное выражение выделено курсивом. «Древность» была
опубликована посмертно: автор скончался в 1759 году. Таким образом, слово можно
было бы датировать самое позднее этим годом — если бы мы не знали, что был
человек, дополнивший, если не переработавший рукопись покойного инженера мостов
и дорог Буланже, чтобы она увидела свет. И этим человеком был великий творец
неологизмов перед лицом вечности барон де Гольбах, написавший, например, в 1773
году в своей «Системе общества»: «В обществе человек электризуется», — и это
через два года после того, как вышла из печати «История электричества» Пристли9*.
И вот какое удивительное обстоятельство: де Гольбах употребляет слово
«цивилизация» в своей «Системе общества»10*. А Буланже — никогда, ни
разу, за исключением фразы, процитированной выше. Я внимательно прочел
«Исследование происхождения восточного деспотизма», посмертно изданный в 1761
году труд «г-на В. I. D. Р. Е. С.»*; слово «цивилизованный»
встречается там довольно редко; «цивилизация» не встретилась ни разу; обычно
«police» и «police». Пример, приводившийся выше, как будто единственный в
литературном наследии Буланже, но не в наследии де Гольбаха. Так или иначе факт
налицо. Перед нами — один случай употребления слова, датированный 1766 годом. Я
не утверждаю, что он первый, и выражаю пожелание, чтобы другие, более удачливые
искатели отняли лавры (впрочем, достаточно скромные) у Буланже или де Гольбаха.
Слово
не осталось незамеченным. В промежутке между 1765 и 1775 годами оно получает
права гражданства. В 1767 году аббат Бодо, в свою очередь, использует его в
«Календаре горожанина»11* и утверждает, что «право земельной
собственности — это очень важный шаг в направлении самой совершенной
цивилизации». Несколько позже, в 1771 году, он снова возвращается к этому слову
в своем «Первом введении в экономическую философию, или Анализе государств,
приобщенных к культуре»12*. Его примеру следует Рейналь в
«Философской и политической истории администрации и торговли европейцев в обеих
Индиях», в книге XIX этого труда он употребляет новое слово многократно13*.
Дидро, в свою очередь, отваживается употребить его в 1773—1774 годах в
«Систематическом опровержении книги Гельвеция „О человеке"»14*.
Однако слово это встречается не везде. В трактатах «Об общественном благе» и
«Рассуждениях об участи людей в различные исторические эпохи» — первый том
этого сочинения вышел в Амстердаме в 1772 году — брат Жан де Шастеллю много
пишет о «police», но, кажется, никогда о «цивилизации»15*. Бюффон,
автор-пурист, хотя и употребляет глагол и причастие, по-видимому, игнорирует
существительное в своих «Эпохах природы» (1774—1779). То же самое — Антуан Ив
Гоге в книге «О происхождении законов, искусств и наук и их развитии у древних
народов» (1778) — в книге, где можно было надеяться встретить это слово. В
отличие от него Деменье в «Духе нравов и обычаев разных народов» (1776) говорит
об «успехах цивилизации»16*. Мало-помалу слово становилось не столь
уж редким.
С приближением революции слово «цивилизация» празднует победу17*. И
в 1798 году оно впервые пробивается в «Словарь Академии», который до той поры
игнорировал это слово, как игнорировала его «Энциклопедия» и даже «Методическая
энциклопедия»18*. Только «Словарь Треву» отвел ему место, но лишь
для того, чтобы приписать слову старое судейское значение: «Цивилизация»,
термин юридический. Судебное решение, которое переводит уголовный процесс в
разряд процессов гражданских»19*. Вот
так за время с 1765 по 1798 год термин, без которого мы теперь не можем обойтись,
появился на свет, окреп и завоевал признание во Франции. Однако здесь встает
одна проблема, она, в свою очередь, может быть решена разве что с помощью
счастливого случая. Если
вы откроете второй том «Английского словаря» Мэррея, если вы станете искать в
нем историю английского слова, которое, не считая одной буквы, является точной
калькой французского слова «civilisation», то найдете примечательную цитату из
Босуэлла20*. Он рассказывает, как 23 марта 1772 года отправился к
старику Джонсону, который трудился над четвертым изданием своего словаря.
Привожу его слова в переводе: «Джонсов не хочет помещать слово
„цивилизация", а только „цивилизованность". И хоть я очень уважаю его
мнение, но подумал, что слово „цивилизация", происходящее от
„цивилизовать", лучше, чем "цивилизованность", передает смысл,
противоположный „варварству"». Отрывок этот весьма любопытен. 1772 год: мы
знаем, как много было интеллектуальных связей между английской и французской
умственной элитой; поэтому нельзя не задать себе вопрос: было ли заимствование?
Но кто у кого заимствовал? Мэррей
не проводит текстов более ранних, чем отрывок из Босуэлла, где слово
«цивилизация» имело бы значение «культура». Текст этот 1772 года; текст Буланже
1766 года, не позднее: пять лет разницы. Это немного. Существует, однако,
текст, который как будто подтверждает, что французское слово появилось раньше
английского. В 1771 году в Амстердаме вышел французский перевод «Истории
царствования императора Kapла V» Робертсона 21*. Я, естественно,
заинтересовался этим произведением, которое могло чем-то помочь в решении
проблемы происхождения слова «цивилизация». И вот во Введении (с. 23) я прочел
такую фразу: «Нужно проследить за теми стремительными шагами, которые они
(северные народы.— Л. Ф.) сделали от варварства к цивилизации» — и немного
дальше встретил другую фразу, а именно: «Наиболее порочным состоянием
человеческого общества является такое, когда люди утратили... простоту
первобытных нравов и не достигли такой ступени цивилизации, когда чувства
справедливости и порядочности служат уздой для диких и жестоких страстей».
Тогда я обратился к английскому тексту, к «Взгляду на общественное развитие в
Европе», которым открывается эта столь известная книга. В обоих случаях слово,
которое французский переводчик перевел как «цивилизация», — это не
«civilization», a «refinement» [утонченность]. Этот факт многозначителен. Он, безусловно, умаляет ту роль, которую можно было бы приписать шотландцам во введении в обиход, в интродукции нового слова. Во Франции его, конечно, можно найти в переводах, например в «Заметках о началах общественного устройства» профессора из Глазго Дж. Миллара22*. И Гримм, сообщая о выходе этой книги в своей «Correspondence litteraire» (ноябрь 1773 года), пользуется случаем употребить слово «цивилизация»23*. Впрочем, в те времена в этом уже не было ничего необычайного. Слово это, конечно, встречается в «Истории Америки» Робертсона24*; но книга датирована 1790 годом. Наконец, естественно, находим его в переводе «Исследования о природе и причинах богатства народов» Адама Смита; перевод был сделан Руше и снабжен комментариями Кондорсе25*. Он вышел в 1790 г. Это — примеры, избранные среди множества других. Они не позволяют сделать вывод, что слово пришло во Францию из Шотландии или Англии. Впредь до получения новых сведений текст Робертсона исключает подобную гипотезу.
II Однако,
как бы там ни было, употребление этого слова в английском языке, а равно и во
французском порождает новую проблему. По обе стороны Ла-Манша глагол
«civiliser» («to [civilize») и причастие «civilise» («civilized») появляются в
языке намного раньше соответствующего существительного26*. Примеры,
приведенные Мэрреем, позволяют отодвинуть датировку ко второй трети XVII века
(1631—1641). Во Франции в конце XVI века слово уже известно Монтеню, автору
«Опытов». "У него была,— пишет Монтень о Турнебе,— особенная манера
говорить, которая порой бывала не столь учтивой (civilizee), как у придворного»27*.
Полвека спустя Декарт в «Рассуждении о методе» явно противопоставляет понятия
«цивилизованный» и «дикий»28*. В первой половине XVIII века слова
«цивилизовать» и «цивилизованный» продолжают время от времени появляться.
Образовать же из глагола, оканчивающегося на «-iser», существительное на
«-isation» — операция, в которой нет ничего необычного29*. Как же
случилось, что никто до этого не додумался? Вольтер в 1740 году в предисловии к
«Опыту о нравах» одобрил метод мадам дю Шатле, которая хочет «сразу перейти к
народам, которые были цивилизованы первыми»; on предлагал ей «медленно пройти
по всему земному шару, изучая «го в той же последовательности, в какой он, как
нам представляется, становился цивилизованным»30*; но, если не
ошибаюсь, он никогда не употребляет слова «цивилизация». Жан-Жак в
«Общественном договоре» упрекает Петра Великого в том, что тот хотел
цивилизовать свой народ, «тогда как его следовало всего лишь сделать годным для
войны»31*. Но и он не употреблял слова «цивилизация»32*.
Вот уж кто сумел удивить; это наводит на мысль, что время еще не пришло — что
операция, заключавшаяся в том, чтобы произвести существительное из глагола, не
была простой и механической... Можно
ли сказать, что слова, что существительные, находившиеся в употреблении до
того, как появилось слово «цивилизация», делали его появление излишним и
никчемным? На протяжении всего XVII века французские авторы классифицировали
народы в соответствии с иерархической шкалой, довольно неопределенной и в то же
время очень жесткой. На самой низшей ступени — «дикари». Несколько выше — при
том, что точно определенных отличий не было,— «варвары». После чего, поднявшись
еще на ступень, мы находили народы, обладавшие «civilite», «politesse» и,
наконец, мудрой «police». Что
касается довольно многочисленных оттенков значений этих слов, то, как можно
легко догадаться, в толкователях и синонимистах недостатка не было. Целая
литература (полная, впрочем, заимствований, в которых никто не признавался)
пыталась определить точный смысл терминов, каждый из которых нес замысловатую
психологическую нагрузку. Слово
«civilite» было очень старым. Оно фигурирует у Годфруа вместе с «civil» и
«civilien, все — со ссылкой на текст Никола Орезма, в котором встречаются также
«police», «civilite» и «communite»33*. Робер Этьен в своем бесценном
«Французско-латинском словаре» (1549) не обходит молчанием слово «Civilite». Он
помещает его после слова «civil», которое определяет довольно мило; как
«умеющий себя хорошо вести»; дается я латинский перевод — «urbanus, civilis»*.
Фюретьер в 1690 году в своем «Полном трехтомном словаре», где рядом с «civil»
появляются также «civiliser» и «civilise», так толкует слово «civilite»:
«Способность открыто, мягко и вежливо держать себя, вести беседу»34*.
То есть, в то время как слово «civil» сохраняет смысл политический и
юридический (наряду со смыслом «человеческим»), слово «civilite» вызывает
только представление об учтивости (courtoisie); если верить Калльеру, он охотно
дал бы отставку слову «courtoisie», как устаревшему35*. Для
изощренных грамматистов XVIII века «civilite» — это всего лишь «лоск». В
издании 1780 года занятных «Французских синонимов» аббата Жирара36*,
исполненных светского опыта и вымученного остроумия, мы узнаем, что по
отношению к людям «civilite» (учтивость») — это то же, что публичный культ по
отношению к Богу: внешнее и зримое появление внутренних чувств. Напротив,
«politesse» (любезность) добавляет к civilite то, что благочестие добавляет к
публичному отправлению культа: проявления человечности более сердечной, более
внимательной к другим, более изысканной». «Politesse» предполагает «культуру
более широкую и систематическую», чем «civilite», и «природные достоинства —
или нелегкое искусство изображать их наличие»37*. Таким образом,
делалось, как правило, заключение о превосходстве «politesse» над «civilite».
Монтескье излагает парадокс, когда утверждает в одном месте своего «Духа
законов», что «civilite» в некоторых отношениях предпочтительнее «politesse»:
эта последняя «льстит порокам других», в то время как первая «не позволяет нам
обнаруживать перед людьми наши собственные пороки». Однако Вольтер заранее
возразил ему во втором посвящении к «Заире» (1736). Он полагал (с веком
заодно), что если французы, «начиная с царствования Анны Австрийской, были самым
обходительным (sociable) и любезным (poli) народом на свете», то эта любезность
отнюдь не представляет собой «нечто насильственное в отличие от того, что
называют „учтивостью" (civilite). Это — закон естества, который они
счастливо развили в большей степени, чем другие народы»38*. Было,
однако, нечто более высокое, чем «politesse», то, что старые авторы именовали
«policie» — словом, которое очень нравилось Руссо39* , — а более
новые — «police». Над народами «civils», над народами «polis», бесспорно, возвышаются
народы «polices». «Police»
— слово, которое вводит нас в сферу права, администрации, управления. В этом
сходятся все авторы, начиная с Робера Этьенна, который в 1549 году в своем
«Словаре» переводит «citez bien policees» как «bene moratae, bene constitutae
civitates» [города с добрыми нравами, хорошо управляемые], и до Фюретьера,
который писал в 1690 году: «Police» — закон, правила поведения, которые следует
соблюдать ради существования и поддержания государства и человеческих обществ
вообще; противопоставляется варварству». И он приводит такой пример
употребления слова: «Дикари Америки — когда она была только открыта — не имели
ни законов, ни police». To же самое писал фенелон о циклопах: «Им неведом
закон, они не соблюдают никаких правил police». Через тридцать лет после
Фюретьера Деламар, сочиняя свой объемистый и весьма ценный «Трактат о police»,
в первом посвящении книги первой дает определение основной идеи «police»; он
вспоминает то, очень общее, значение, которое имело это слово на протяжении
долгого времени. «Его употребляют иногда, — объясняет он, — в смысле общего
управления любым государством, и в этом значении „police" можно разделить
на Монархию, Аристократию и Демократию...» В других случаях слово это означает
управление каждым государством в отдельности, и тогда «police» подразделяется
на «police ecclesiastique» [церковная власть], «police civile» [гражданская
власть] и «police militaire» [военная власть] 40*. Эти значения уже
тогда были устаревшими и вышедшими из употребления. Деламар, который был в этих
вопросах знатоком, настаивал на том, что слово «police» должно использоваться в
узком значении. Процитировав Лё Бре и его трактат о верховной власти короля, он
пишет: «Обычно — и в значении более ограниченном — слово „police" мы понимаем
как общественный порядок в любом городе, и обычай до такой степени связал его с
этим значением, что всякий раз, когда оно произносится само по себе и без
продолжения, его понимают только в этом смысле»41*. Деламар был
прав. И однако же, несколькими годами позже у писателей, интересовавшихся
общими идеями больше, нежели термпнологической точностью, проявляется тенденция
придавать слову «police» смысл менее узкий, менее специально-юридический,
связанный с законностью и правлением. И этот факт имеет для нас первостепенное
значение. В
1731 году Дюкло в своих «Размышлениях о нравах нашего времени», говоря о
народах «polices», замечал, что они «стоят выше, чем народы „polis", ибо
народы „polis'' не всегда самые добродетельные»42*. Он добавляет,
что если у диких народов «сила дает знатность и почет» среди людей, то у
народов «роlices» дело обстоит иначе. У них «сила подчинена законам, которые
предупреждают и укрощают ее буйство», и «самый истинный и заслуженный почет
воздается духовным качеством»43*. Замечание для того времени
любопытное: получается, что тогда же, когда люди, занятые управлением, а также
пуристы и лингвисты-профессионалы стремились изгнать «двусмысленность»,
затруднявшую употребление слова «police», Дюкло, напротив, к традиционному
значению этого слова, преимущественно политическому и связанному с законностью,
добавлял новое значение — моральное и интеллектуальное. Он был не одинок.
Раскройте «Философию истории» (1736), которая стала впоследствии «Вводным
рассуждением» к «Опыту о нравах». Когда Вольтер пишет: «Перуанцы, будучи
polices, обожествляли Солнце», или же: «Наиболее polices народы Азии по эту
сторону Евфрата обожествляли звезды», пли еще: «Вопрос более философский, в
котором все великие policees нации — от Инда до Греции, были одного мнения, —
это вопрос о происхождении добра и зла»44*, когда четырнадцать лет
спустя Руссо в своем дижонском «Рассуждении» писал: «Науки, литература и
искусства... заставляют их любить свое рабство и делают из них то, что
называется народы polices»; когда в 1756 году Тюрго в статье «Этимология»
отмечал, что «язык народа police — более богатый... только он может дать
названия всем понятиям, которые отсутствовали у народа дикого», или превозносил
«преимущества, которые свет разума дает народу police»45*, то
очевидно, что все эти люди, активно участвовавшие в жизни, причастные к
философской деятельности своего времени, были заняты поисками — скажем так, в
таких выражениях, против которых они не стали бы возражать, — поисками слова,
которое означает торжество и расцвет разума не только в сфере законности,
политики и управления, но и в области моральной, религиозной и
интеллектуальной. Язык
не дал им такое слово в готовом виде. Слово «civilite», как мы видели, уже не
годилось. Тюрго в 1750 году еще оставался приверженцем слова «politesse» — той
«politesse», о которой Вольтер в 1736 году объявил, что она не есть «нечто
насильственное в отличие от того, что называют „civilite"». И вслед за
мадам де Севинье, которая незадолго перед этим сетовала: «Я как деревянная чурка
— вдали от всякой politesse; я уж не знаю, существует ли в этом мире музыка»46*,
— вслед за нею Тюрго употребляет это же слово, когда в высокопарных выражениях
обращается к королю в своей «Философской картине» 1750 года: «О, Людовик! Какое
величие тебя окружает! Твой счастливый народ стал центром „politesse"!»
Парадная фраза, в которой уместна некоторая архаичность47*. В самом
деле, для точного выражения того, что означает для нас сегодня прилагательное
«civilise» (цивилизованный), не было вполне подходящего слова. И в те времена,
когда вся работа мысли была направлена к тому. чтобы приписать превосходство
народам, не просто соблюдавшим «police», но богатым философской, научной,
художественной, литературной культурой, пользоваться для обозначения этого
нового понятия словом, которое так долго служило для обозначения старого
понятия, — это могло быть только временным и неудовлетворительным выходом. Тем
более, как мы видели, слово «police», от которого так или иначе зависело слово
«police», приобретало все более ограниченное и «приземленное» значение.
Значение, определяемое персонажем с внушающей страх и все более растущей
властью: lieutenant de police3. И
тогда вспомнили о слове, которым уже в 1637 году воспользовался Декарт, придав
ему совершенно современный смысл, — о слове, которое Фюретьер переводил как
«делать кого-либо civil poli», сопроводив, однако, таким примером: «Проповедь
Евангелия цивилизовала (a civilise) самые дикие из варварских народов» — или
еще: «Крестьяне не столь цивилизованы, как буржуа, а буржуа — не в такой мере,
как придворные»; примеры эти, как видим, допускают весьма широкое толкование. Кто же ухватился за новый термин? Разумеется, не все. Тюрго, например, в своей «Философской картине», во французском тексте своих речей в Сорбоне, в статье «Этимология» не употребляет ни «civiliser», ни «civilise». To же самое — Гельвеции в книге «Об уме»: оба верны термину «police», как и многие другие в те времена. А вот Вольтер очень рано начал пользоваться обоими словами — «civilise» и «police». В «Философии истории» слово «police» встречается часто. Однако в главе IX («О теократии») под вольтеровское перо прокралось слово «civilise». Впрочем, с ремаркой, которая выдает сомнения автора. «Среди народов, — пишет он, — которые столь неудачно называют цивилизованными (civilises)»48*. Это «неудачное» слово Вольтер употребляет еще раз и два в «Философии истории». «Мы видим,— замечает он, например,— что мораль одинакова у всех цивилизованных народов». А в главе XX читаем: «Египтяне могли объединиться, стать civilises, polices, искусными и предприимчивыми, могущественными лишь много позже тех народов, которые я перечислил выше»49*. Очень интересная последовательность: образование общества; смягчение и употребление нравов; установление естественных законов; экономическое развитие и, наконец, могущество. Вольтер взвешивал свои слова и не отдавал их в печать, не подумав. Однако он еще воспользовался двумя словами там, где двадцатью пятью годами позднее Вольней50* в любопытном отрывке из своих «Объяснений относительно Соединенных Штатов», пытаясь развить одну из мыслей «Философии истории» Вольтера, употребит только одно из них, а именно «civilise», в эпоху, когда это слово обогатит свое содержание всем содержанием слова «police». Вольтеровский «дуализм» позволяет нам хорошо разглядеть те возможности, которые представлял язык людям того времени. У них было искушение включить в содержание слова «police» весь смысл, заключающийся в словах «civilite» и «politesse»; как бы там ни было, слово «police» сопротивлялось, а с тыла сильно досаждало новаторам слово «police» — полиция. Что касается слова «civilise», то был соблазн расширить его значение, но слово «police» сопротивлялось, оно было еще живучим. Чтобы сломить его сопротивление, чтобы выразить новое понятие, которое в то время формировалось в умах, чтобы придать слову «civilise» новую силу и вложить в него новое содержание, чтобы сделать из него нечто иное, чем заменитель слов «civil», «poli» и даже частично «police», для всего этого нужно было создать новое слово. Помимо причастия, помимо глагола, потребуется слов «civilisation» — цивилизация: термин несколько ученый, однако он никого не удивил; под сводами Дворца правосудия уже давно можно было слышать его звучные слоги; и, что очень важно, у него не было компрометирующего прошлого. Он был достаточно далек от «civil» и «civilite», чтобы эта обветшавшая родня могла ему помешать. Это было новое слово, и оно выражало новое понятие.
III Слово
«цивилизация» появилось на свет вовремя. Я имею в виду — в то время, когда
завершился великий подвиг— издание «Энциклопедии», начавшееся в 1751 году, оно
дважды прерывалось (в 1752 и 1757 годах) из-за преследования властей, но было
возобновлено в 1765-м благодаря дерзкому упорству Дидро и наконец триумфально
завершилось в 1772 году. Слово «цивилизация» явилось на свет после того, как
«Опыт о нравах», заполнивший начиная с 1757 года образованную Европу своими
7000 экземпляров первого тиража, установил в первой попытке синтеза связи между
некоторыми из основных направлений человеческой деятельности — политической,
религиозной, социальной, литературной, художественной — и сделал их
неотъемлемой частью истории. Слово явилось на свет, когда начала приносить
плоды философия, четыре основания которой составили Бэкон. Декарт, Ньютон и
Локк,— философия, которую Д'Аламбер в «Предварительном рассуждении»
провозгласил последним завоеванием и истинным венцом современности51*.
Оно явилось на свет, и это особенно важно, когда, порожденная всей
«Энциклопедией» в целом, начинает формироваться великая идея рациональной и
экспериментальной науки, единой в своих методах и подходах — идет ли дело о
покорении природы (возьмем в качестве примера Бюффона, не признававшего Библии)
или о том, чтобы вслед за Монтескье сводить человеческие общества с их
бесконечным разнообразием в абстрактные категории. Были написаны такие слова:
«Цивилизация вдохновляется новой философией природы и человека»52*.
Были основания так написать; хотя добавить к этому: «Ее (цивилизации. — Л. Ф.)
философия природы — это эволюция. Ее философия человека — это способность к
совершенствованию» — такое добавление несколько опережает события. В самом
деле, прекрасные исследования Анри Додена о Ламарке и Кювье показали: чтобы
понятие эволюции было принято и воспринято в его истинном значении и современном
духе, потребовалось больше времени, чем принято думать53*. Не менее
справедливо, что «новая позиция, занятая просвещенным человеком перед лицом
изучаемой им природы, мощно содействовала тому, что концепции мыслителей конца
XVIII века изменились»54*. Они прислушивались к тому, что
подсказывала и советовала наука, и это означало, помимо всего прочего, что они
устремляли взоры в будущее и вместо ностальгии по прошлому с энтузиазмом
предавались надеждам. Невозможно понять появление и стремительное распространение
в нашем языке слова, передающего понятие «цивилизация», если мы упустим из виду
огромную революцию, которая свершилась в умах благодаря трудам и открытиям
Лавуазье, который начиная с 1775 года публиковал свои знаменитые статьи,
подытоженные впоследствии в «Начальном учебнике химии» в 1789 году, или позднее
всей той исследовательской и организационной работе, которая выполнялась
начиная с 1793 года в Музее4, «этом центральном и столь необходимом
средоточии наук», как писала в час его возникновения «Философская декада»55*,
выражая удовлетворение тем, что Музей «способствует здоровому воспитанию
свободного народа, знакомя его с научными фактами». Факты. «Декада» права, она
отражает великое стремление людей того времени. Она заставляет вспомнить о Фуркруа,
который, выпуская в 1793 году пятое издание своих «Основ естественной истории и
химии» — первое издание вышло в 1780 году, — был вынужден объяснить читателям,
что он буквально не успевает отдышаться, стараясь поспеть от издания к изданию
за слишком стремительным шествием химической революции. «На самом, деле,—
объясняет он,— мы всего лишь делаем простые выводы из большого количества
фактов. Мы признаем безоговорочно только то, что нам дает опыт»56*.
Это формула экспериментальной науки, восставшей против химер,— будь то учение о
флогистоне, опровергнутое Лавуазье, или «космогонические романы» Бюффона,
сурово развенчанные около 1792 года молодыми натуралистами из Музея57*5.
Эта формула относилась к наукам о природе. Она была применима не только к ним. Ибо
внимание и уважение к фактам стало всеобщим уже давно, оно становилось все
более всеобщим и привычным (для описателей Человечества так же, как и для
описателей Природы) по мере того, как XVIII век близился к концу. Первые
жаждали фактов не меньше, чем вторые, и в их стремлении собирать и изучать
документы было что-то героическое и одновременно трогательное. Относилось ли
это к современности (тогдашней)? Что касается вопросов политики и управления,
XVIII век — век мемуаров; в науке экономической, в науке об обществе это век
зарождающейся статистики, век числовых данных; в изучении технологии — век
опросов и анкет. Нет таких проблем теоретических и одновременно практических —
народонаселения, заработной платы, продуктов потребления, цен, а также
вопросов, которые были поставлены новаторскою деятельностью первых
«ученых»-земледельцев и зачинателей современного производства,— нет таких
проблем, которые не порождали бы десятками книги, брошюры, тщательные
исследования, выполненные отдельными частными лицами, учеными корпорациями или
королевскими чиновниками. Вспомним о провинциальных академиях, о
сельскохозяйственных обществах или фабричных инспекторах, чей труд по
составлению документации сегодня представляется нам столь заслуживающим
внимания и уважения. Но и в том, что относилось к прошлому или к большей части
тогдашнего мира, существовавшей как бы во временах более ранних (когда
европейцы конца XVIII века сравнивали положение там с положением на их
континенте), — и здесь фактов накапливается множество и они не лежат втуне:
нужно ли напоминать, что, хотя «Энциклопедия» была не только сводкой всех
фактов, известных к 1750 году58*, в первую очередь она была именно
такой сводкой и стремилась ею быть — огромная компиляция из текстов,
почерпнутых непосредственно из трудов крупнейших ученых последнего столетия, а
также из бесчисленных рассказов о путешествиях, которые раздвинули умственные
горизонты цивилизованных белых людей до берегов Дальнего Востока. Америки, а в
скором времени — и Океании. А чем иным, чем более интересным занимался Вольтер
(с его неприязнью к рискованным построениям, с его постоянным живым
пристрастием ко всему особенному, индивидуальному) — чем занимался он, если не
обработкой и систематизацией прочно установленных фактов? Однако
такой урожай вырастает не за один день. К середине XVIII века, когда родилось
слово «цивилизация», мир в целом был еще не познан, до этого было далеко; мир
тогдашний. Прошлое было познано еще меньше. Знания людей, даже тех, кто
наиболее ревностно собирал и подвергал критическому рассмотрению исторические и
этнологические факты, способные содействовать формированию общих теорий,
относящихся к человечеству и его развитию,— их знания были еще не полны, они
изобиловали пропусками, провалами, неясными местами. Впрочем, мы можем
повторить (применительно к «нашим» научным дисциплинам) то, что недавно писал
Анри Доден, задавший себе вопрос (подразумевая Ламарка и Кювье): «Каким образом
„наблюдательная", описательная наука, имевшая в качестве объекта
конкретную реальность, очень сложную и очень разнообразную, — наука, которая
должна сначала инвентаризировать эту реальность, свести ее многообразие к
порядку и которая к тому же находится на очень еще примитивной стадии и мало
разработана,— как может она выбирать верные пути и добиваться результатов?»59*Для нас, так же как и для них, — я хочу сказать, для пробирающихся на ощупь
историков и социологов второй половины XVIII века, так же как и для
натуралистов, чьи методы Доден изучает и, если можно так выразиться,
анатомирует,— совершенно очевидно, что «факт не может быть получен разумом в
чистом виде и независимо от каких бы то ни было психологических условий». Было,
напротив, того, вполне естественно, что «проверка и подтверждение исходной
(«предвзятой»») идеи в большой степени зависели от самой этой исходной идеи»60*.
Поэтому стоит ли удивляться, что возникает не релятивистское представление об
этнических или исторических цивилизациях, из которых каждая имеет свои
особенности и. безусловно, индивидуальна, а абсолютное представление о человеческой
цивилизации, целостной и единообразной? И
здесь мы можем вспомнить о концепциях, которые крепко сидели в головах
натуралистов того времени, живучести и различных воплощениях идеи
«последовательности», «ряда», которую они связывали с понятием «естественного
порядка», находя достаточное обоснование этого последнего в нем самом. Когда
Ламарк около 1778 года пытался составить представление об этом «естественном
порядке», он понимал его как постепенное поступательное движение, в основном
непрерывное. И когда в начале XIX века, после долгого путешествия в области
физики и химии, он возвратился оттуда и обнародовал свою точку зрения натуралиста,
свой центральный тезис, свое учение, которое он излагал* в лекциях и книгах
прежде, чем говорить обо всем прочем,— это по-прежнему было учение о единой
лестнице животных61*. Конечно, не стоит нажимать слишком сильно, но
было бы противно подлинному духу истории пренебрегать такого рода
сопоставлениями. И разве они не помогают понять, каким образом на вершине
великой лестницы, где дикость занимает первые ступеньки, а варварство —
средние, цивилизация совершенно естественным образом утвердилась на том месте,
где до нее царила «police»? Итак,
рождается слово. Слово распространяется. Слово, которое будет жить, будет иметь
успех, обретет славную судьбу. Нам хочется — с самого его появления — облечь
это слово богатым одеянием идей, которое будет выткано за долгие годы.
Поспешность несколько смешная. Разыщите подлинные тексты и прочитайте их
непредубежденным глазом. Долгое, очень долгое время мы не находим ничего: я
хочу сказать, ничего такого, что подлинно подтверждало бы образование истинно
нового слова. Между «politesse», «police», «civilite» прежних времен это слово
появляется то там, то здесь довольно беспорядочно. Отдельные попытки получше
определить его значение, и в частности установить его соотношение с «police»,
не очень успешны62*, и часто создается отчетливое впечатление, что
даже для тех, кто пользовался неологизмом, он еще не был однозначно связан с
какой-то вполне определенной потребностью. По
некоторым пунктам, само собою, спорили. Или, точнее, высказывались мнения,
порой противоположные. Как совершается процесс «цивилизация»? Де Гольбах
отвечал в 1773 году: «Нация цивилизуется под воздействием опыта». Мысль, которою
не стоит пренебрегать. Он развивает ее несколько далее: «Полная цивилизация
народов и вождей, которые ими руководят, благодетельные изменения в правлении,
искоренение недостатков — все это может быть только результатом работы веков,
постоянных усилий человеческого ума, многократного общественного опыта»63*.
Этому широкому, но несколько нечеткому взгляду противостояли экономические
теории. Своя теория была у физиократов: можно вспомнить ранний текст Бодо
(1767): «Земельная собственность, привязывающая человека к земле,— это очень
важный шаг к самой полной цивилизации». Для Рейналя особенно большое значение
имела торговля. «Народы, сделавшие все остальные народы polis, — это торговые
народы», — писал он в 1770 году. И здесь можно ухватить живьем ту неопределенность
смысла, которую мы отмечали выше, ибо «poli» под пером Рейналя означает именно
«цивилизованный», поскольку несколько далее, воспользовавшись на этот раз
другим словом, он писал: «Кто сплотил эти народы, дал им одежду, цивилизовал
их? Торговля»64*. Теория утилитарная. Ее будут придерживаться
шотландцы, например Миллар, для которого в его «Заметках о началах
общественного устройства», переведенных на французский в 1773 году65*,
«цивилизация — это politesse нравов, которая естественное следствие изобилия и
безопасности». Точно так же Адам Смит — и он тоже — свяжет тесными узами
богатство и цивилизацию66*. Напротив, Антуан Ив Гоге, который,
по-видимому, не знал слова «цивилизация», будто прямо отвечает Рейналю, когда
объявляет и своей книге «О происхождении законов, искусств и наук и их развитии
у древних народов»: «Politesse никогда не учреждалась в какой-либо стране иначе
как через посредство письменности и литературы»67*. Это учение тех
(и таких было тогда много), кто вместе с Бюффоном полагали, что «ствол
человеческого могущества вырос из древа науки», или вместе с Дидро искали в
развитии знаний и просвещения источник цивилизации, которая расcматривалась как
восхождение к разуму: «Просветить нацию — значит цивилизовать ее; отнять у нее
знания — значит вернуть ее в первоначальное состояние варварства. Невежество —
участь раба и дикаря»68*. Несколько позже Кондорсе в знаменитом
отзывке из «Жизни Вольтера» будет вторить автору «Проекта Университета для
российского правительства»: «Не политика государей, но просвещенность
цивилизованных народов навсегда обезопасят Европу от вторжений; и чем шире
распространится по Земле цивилизация, тем скорее будут исчезать войны и
завоевания, равно как рабство и нищета»69*. По сути дела,
разногласия не заходили слишком далеко. Во всяком случае, они не затрагивали
главного. Для всех этих людей, какими бы ни были их личные наклонности и
устремления, цивилизация оставалась прежде всего идеалом. В очень большой
степени — идеалом нравственным, моральным. «Мы спросим, — писал Рейналь, —
возможна ли цивилизация без правосудия и справедливости?»70* Это
относится даже к тем философам, которые, последовав за Руссо в его сферы,
пытались с большей или меньшей убедительностью разрешить важную проблему,
поставленную в 1750 году его дижонским «Рассуждением». Новое слово как будто
подходило для того, чтобы поспорить о парадоксах Женевца. Оно позволило назвать
по имени того врага, против которого — во имя первобытных добродетелей и
священной девственности лесов — он востал с таким неистовством, но ни разу так
и не назвал своего врага по имени, которого он, как кажется, никогда не знал.
Спобы были очень горячие, они будут продолжаться долго — и после смерти
Жан-Жака, и в XIX веке тоже. В конце XVIII века они фактически не вели к
критическому рассмотрению самого понятия «цивилизация». Ее просто принимали или
не принимали — ту цивилизацию-идеал, цивилизацию-совершенство, которую все
сыновья того времени так или иначе держат в голове и в сердце как доминирующую,
по отнюдь не ясную идею. И разумеется, ни кого еще не возникает намерения
конкретизировать ее, поставить пределы ее универсальной применимости. В них
безмятежно живет, не вызывая никаких сомнений, абсолютное и унитарнoe
представление о человеческой цивилизации, которая способна постепенно
установить единообразие этнических групп, которая уже отвоевала у дикости
народы «polices», все народы «polies», включая самые почитаемые, вплоть до
древних греков, которые, по описанию Гоге, «в героические времена» были лишены
какой бы то ни было морали и принципов и у которых было не больше слов для
обозначения «справедливости, честности, большинства моральных добродетелей»,
чем у дикарей Америки71*. Единый ряд, непрерывная цепь народов: де
Гольбаху, объявлявшему в «Опыте о предрассудках», что последовательная цепь
шагов познания ведет человека от дикого состояния к такому, в каком мы видим
его в цивилизованном обществе, где он занимается камыми высокими науками и
овладевает самыми сложными знаниями»72*, — Гольбаху отвечал не
только Рейналь, утверждавших, что «все народы polices были некогда дикими, а
все дикие пароды, представленные своему природному стремлению, были
предназначены судьбою стать polices»73*, но и Моо, писавший со всею
серьезностью: «Отнюдь не следует удивляться тому, что у человека грубого и
дикого может возникнуть желание преклониться перед человеком цивилизованным и
развитым»74*. Каким бы ни было всеобщим и трогательным такое согласие, оно было не слишком плодотворным. Чтобы выйти из состояния беспредметного оптимизма, безусловно, следовало, приложив упорное старание, установить — во всех его аспектах — непротиворечивое и адекватное понятие «цивилизации». Но для этого нужно было разрушить старое унитарное представление о мире и прийти наконец к релятивистскому представлению о «стадиях цивилизации», а затем, в скором времени, и ко множественному числу — к представлению о «цивилизациях», более или менее разнородных и самобытных, понимаемых как удел и достояние каждой из множества различных этнических и исторических групп. К этому и пришли между 1780 и 1830 годами (промежуток времени немалый) через ряд последовательных этапов и, как сказал бы де Гольбах, путем опыта и познания. История эта непростая. Могла ли она быть простой, если само понятие «цивилизация» есть в конечном счете понятие синтетическое.
IV Давайте
перескочим одним махом через Революцию и Империю. И вот мы в Лионе, в 1819
году. В свет вышла книга под заглавием в духе времени: «Старец и молодой
человек» Балланша; в ней много всякой всячины и разбросанных в беспорядке мыслей.
Недавно ее переиздали с комментариями75*. Так вот, если мы начнем
читать пятую из семи Бесед, составляющих это сочинение, то дважды натолкнемся
на примечательное новшество (хотя оно и рискует остаться не замеченным
современным читателем) . «Рабство,— пишет Балланша на странице 102 издания
Модюи,— существует ныне только на обломках прежних цивилизаций». И немного
далее, на странице 111, он рассуждает о религиях, которые в эпоху средневековья
собрали воедино «наследие всех предыдущих цивилизаций». Первый ли это случай,
когда французский автор, нарушив пятидесятилетнюю традицию, заменил в печатном
тексте «цивилизацию» «цивилизациями»? Я бы остерегся это утверждать, ибо не
могу похвалиться, что прочел все, написанное во Франции с 1800 по 1820 год, с
целью проследить, появилось ли окончание множественного числа у имени
существительного. И все же я был бы очень удивлен, если бы обнаружились
«цивилизации» во множественном числе значительно более ранние, нежели те, что
попались мне благодаря неслучайной случайности. Что касается важности самого
факта, то ее можно специально не подчеркивать. Множественное число,
использованное Балланшем,— знак того, что долгий труд, включавший в себя сбор
материалов и исследование, завершился. Выше
мы говорили, какое пристрастие питали люди XVIII века, историки и прочие
зачинатели будущих общественных наук,— какое пристрастие всегда и всюду питали
они к фактам: эта любовь была столь же явной и несомненной, как и у
натуралистов, физиков, химиков — их современников. Загляните в «Энциклопедию» —
и вы убедитесь в этом. Мы знаем, что в конце XVIII века великие мореплаватели,
совершавшие свои открытия (в особенности в Тихом океане), их многочисленные
рассказы, которые публикуются повсюду на французском и на английском языках и
очень быстро переводятся с одного языка на другой, доставляют разбуженному
любопытству многих людей новую пищу — документальные данные о человеке или,
вернее, о людях, их нравах и обычаях, их представлениях и общественном
устройстве. Довольно рано все это было собрано, скомпилировано,
классифицировано тружениками, которые продолжили дело таких, как Деменье и Гоге76*,
и постарались составить как можно более подробные и точные описания «диких
народов», явившихся из безвестности. «Я — путешественник и моряк, иными словами
— лгун и болван в глазах той породы писателей, ленивых и спесивых, которые в
прохладе своих кабинетов до потери разума философствуют о мире и его обитателях
и повелительно подчиняют природу воображению». Так резко выразился в своем
«Путешествии вокруг света в 1766, 67, 68 и 69 годах» тот самый Бугенвилль, о
котором столько говорили и писали77*. Однако в умах ученых
домоседов, которых он высмеивает, «унылых кабинетных умников», как сказал
однажды другой первооткрыватель, «тех, кто проводит свою жизнь, измышляя
никчемные системы и теории», — в их умах тоже «те весьма заметные различия»,
которые они вслед за мореплавателями могли заметить «между разными странами»,
куда привозили их мореплаватели78*,— эти различия должны были
поколебать веру в прочность всеобъемлющих унитарных построений. Впрочем,
редактор «Путешествия Лаперуза» Миле-Мюро жаловался двадцатью годами позже, что
рассказы путешественников все еще позволяеют некоторым людям, «высокомерно
сравнивая наши обычаи и нравы с таковыми дикарей, делать вывод о превосходстве
цивилизованного человека над прочими людьми»79*. Тот факт, что
подобным образом порицались запоздалые носители старых предубеждений,
свидетельствует о том, что автор считает себя свободным от этих предубеждений и
что все факты и материалы, собранные Лаперузом и теми, кто с ним соревновались,
начинают пробуждать новые мысли. Ограничимся тем, что процитируем сочинение
Вольная, которое многократно подтверждает, что в умах происходила некая работа.
К его всеобщей концепции цивилизации нам еще придется вернуться. Но когда в
своих «Руинах» он писал о «неудавшейся цивилизации» китайцев; в особенности же
когда в «Объяснениях относительно Соединенных Штатов» он говорил о «цивилизации
дикарей»,— я понимаю, что он по-прежнему придавал слову «цивилизация» значение
«морального воздействия», и все же его формулировки, как мне представляется,
содержали новый оттенок80*. Несколькими годами позже это стало еще
более очевидным у Александра фон Гумбольдта. «Людям племени хайма,— писал он.
например, в «Путешествии в равноденственные области Нового Света», первое
издание которого вышло в 1814 году,— очень трудно уразуметь что-либо из области
числовых соотношений... Г-н Марсден наблюдал то же самое у малайцев на Суматре,
хотя они насчитывают уже более пяти веков цивилизации»81*. Далее он
говорит о Мунго Парке, «предприимчивом человеке, который в одиночку проник в
центр Африки, чтобы открыть там, среди варварства тамошних племен, следы
древней цивилизации». И еще, по поводу своей книги «Виды Кордельер и памятники
древних народов Америки» он замечал: «Этот труд имеет цель пролить свет на
древнюю цивилизацию американцев — через изучение их архитектурных памятников,
их иероглифов, их религиозного культа и астрологических фантазий»82*.
Поистине отсюда уже не так далеко до представления о «цивилизациях» во
множественном числе, этнических или исторических, разделяющих неоглядную
империю «Цивилизация» на самостоятельные провинции. Отметим, что вслед за
географами, вслед за предшественниками социологии лингвисты, в свою очередь,
приняли новое представление с энтузиазмом. Мы знаем, скольким обязан Александр
фон Гумбольдт своему брату Вильгельму, которого он часто цитирует и часто
ссылается на его идеи (к которым мы еще вернемся) относительно цивилизации,
культуры и Bildung *. Он, безусловно, повторял мысли Вильгельма, когда говорил
в «Космосе», что санскритская цивилизация передается посредством языка83*.
У наших писателей я обнаружил еще один случай употребления слова «цивилизация»
во множественном числе — в «Очерке о Пали»7 Бюрнуфа и Лассена
(1826). «Этот язык,— писали авторы,— еще больше укрепляет могучие узы, которые
с точки зрения философии приводят к своего рода единству представителей столь
различных цивилизаций, как тупой и грубый горец из Аракана8 и более
„police" обитатель Сиама. Эти узы — религия буддизма». Чтоб ограничиться
одним Бюрнуфом, давайте возьмем его последующие работы: всюду мы найдем вполне
современное употребление слова «цивилизация» — идет ли речь о «происхождении
индийской цивилизации» или о своеобразии Веды, где «ничто не заимствовано из
предшествовавшей цивилизации или у других народов» 84*9. Как
бы ни были редки такие тексты, их достаточно, чтобы показать, какую роль
сыграли путешествия, интерпретаторы этих путешествий, а также лингвисты конца
XVIII и начала XIX века в разработке того, что Ничефоро называет
«этнографической концепцией цивилизации». Нужно ли добавлять, что эволюция их
идей могла бы и должна была быть облегчена не менее стремительной и решительной
эволюцией в области естественных наук? К
счастью, мы располагаем двумя текстами одного и того же автора, имеющими точную
дату) один из них 1794 года, другой — 1804-го), которые позволяют с большой
точностью установить, какие перемены за этот строго отмеренный промежуток
времени претерпели самые фундаментальные представления ученых. И хотя я уже
цитировал эти тексты85*, прошу позволения напомнить хотя бы
важнейшие места. В первом отрывке, помещенном в начале «Основ естественной
истории и химии», Фуркруа, говоря довольно пренебрежительно о классификациях,
которые «удобства ради зиждутся на различиях форм животных», тут же замечал,
что «такого рода классификаций в природе нет, и все создаваемые ею особи
образуют непрерывную и неразрывную цепь». Знакомая тема: ее с завидным усердием
развивают все ученые того времени, тогда как историки и философы тянут
монотонную кантату о постепенно прогрессирующей цивилизации — от диких народов
к народам polices и от первых людей к современникам Дидро и Жан-Жака. Год XII10(1804); Фуркруа написал предисловие к «Словарю естественных наук» Левро. На
этот раз, ровно десять лет спустя, он пишет: «Знаменитые натуралисты (речь идет
о Кювье и его учениках — Л. Ф.) отрицают возможность построить такую цепь
(непрерывную и нераздельную цепь живых существ — Л. Ф.) и утверждают, что
такого последовательного ряда в природе нет; что она создала лишь группы,
отделенные друг от друга; или, вернее, что есть тысячи и тысячи независимых
цепочек, непрерывных на каждом отрезке, во между собой они не согласованы и
оторваны одна от другой, и связи между ними установить невозможно». Как видим,
между двумя цитатами — пропасть. Революция, вышедшая из стен Музея и
руководимая Кювье, за несколько лет навязала даже самым сдержанным и
осмотрительным людям концепции, в корне противоположные прежним. Это было
начало долгого процесса специализации в естественных науках и релятивистской
«доводки» «универсальных» идей XVIII столетия; аналогичный процесс будет идти
параллельно в сфере истории, этнографии и лингвистики. История
не может обойти молчанием то, до какой степени политические события — короче
говоря, Революция — способствовали этой эволюции. Выше мы отмечали, что слово
«цивилизация» восторжествовало и завоевало свое место под солнцем в годы тревог
и надежд, которые переживала Франция и вместе с Францией — Европа начиная с
1789 года. Это было не случайно. Революционное движение неизбежно было
движением оптимистическим, полностью обращенным к будущему. За этим оптимизмом
стояла философия, поддерживавшая и оправдавшая его: философия прогресса,
беспредельного совершенствования человеческих существ и их творений — каждый
этап на этом пути знаменовал собою новый успех. Это были не пустые слова и не
бессмыслица, когда Баррер писал: «Для философа и моралиста основание Революции
— в успехах Просвещения, в потребности более высокой цивилизации»86*.
Таким был итог бесконечных и упорных споров того времени и неистовых
опровержений тезиса Руссо, его отрицания прогресса, его проклятий в адрес
цивилизации87*. Однако Революция постепенно развивалась,
обнаруживались ее последствия. Она устанавливала новый порядок — но на
развалинах старого; такие перемены неизбежно порождают у многих немалую тревогу
и неуверенность. Каковы были первые последствия Революции в том, что касалось
литературы, с одной стороны, и таких невольных путешественников, как эмигранты,
- с другой? Ответы на эти вопросы можно поискать в книге Фернана
Бальденспрегера88*. В том, что имеет отношение к нашей теме, мы не
можем пренебрегать влиянием путешествий, хотя и вынужденных, на мысли людей
того времени. Во всяком случае, эти путешествия подготавливали их к тому, чтобы
лучше понять, правильнее воспринять то, что узнали мореплаватели,
первооткрыватели неизвестных человеческих обществ, и натуралисты, верные
спутники этнографов, которые привлекли внимание современников к богатому
разнообразию нравов и человеческих установлений89*. Можно ли
пренебречь этим отличным отрывком Талейрана, который писал в докладе,
прочитанном в Институте 15 жерминаля V года, о поездке в Америку:
«Путешественник пересекает там все уровни цивилизации, все уровни техники и
заканчивает свой путь в хижине из стволов только что поваленных деревьев. Такое
путешествие — это своего рода живое и практическое исследование происхождения
народов и государств... Кажется, что мы путешествуем в прошлое, в историю
развития человеческого разума». Однако это не все. Если
мы раскроем беседы «Старца и молодого человека» Балланша, из которых мы уже
приводили великолепную цитату, то прочтем там в самом начале весьма полезные
для нашего замысла страницы90*. «Бросив взгляд окрест,— говорит
мудрый Нестор своему слушателю и ученику, — Вы увидели, как старое общество
бьется в смертной агонии... Вы твердите беспрестанно: „Что станет с родом
человеческим?" Я вижу, как цивилизация с каждым днем все глубже погружается
в пучину, где я могу разглядеть лишь огромные обломки... Вы говорите еще:
„История учит меня, что цивилизованные общества погибли, что империи прекратили
свое существование, что губительная тьма опустилась на человечество на долгие
века. И сейчас я замечаю такие аналогии, которые бросают меня в дрожь...».
Давайте остановимся и не будем дальше цитировать прозу старины Балланша, то
напыщенную, то слезливую. Люди, пережившие Революцию и Империю, узнали одну
вещь, которую их предшественники не ведали когда пускали в обращение, где-то
около 1770 года, слово «цивилизация». Они узнали, что цивилизация может
умереть. И узнали они это не из книг91*. Это все? «Состояние тревоги
и неуверенности», — отмечали мы выше и в подкрепление себе цитировали многих
эмигрантов, изгнанников, путешественников всякого рода и звания. Но это были
аристократы и одиночки. На самом же деле — и гораздо глубже — именно нация, как
говорили н те времена, нация вся целиком испытала на себе воздействие кризиса,
безусловно породившего «смутное беспокойство» л «неуверенность в мыслях», но
также и вполне конкретные экономические потрясения и социальные катаклизмы.
Отсюда следует странная вещь: пессимистическая теория Руссо, которую Революция,
опьяненная собою, казалось, перечеркнула самим своим успехом, — теперь сама же
Революция неожиданно возвращала ее к жизни; теми тревогами и смутами, которые
она породила, мыслями, на которые навела, ситуациями, которые она создала или
которым способствовала; и вот, когда завершился великий кризис, другие люди
снова выступили на защиту этой теории. Правда, акцент теперь делали на другом.
«Величайшие люди всех времен, Ньютон и Лейбниц, Вольтер и Руссо, знаете ли вы,
чем вы велики? Своим ослеплением... ибо вы думали, что цивилизация — это
общественное предназначение рода человеческого». Кто этот запоздалый вития,
пришедший к гражданину города Женевы с запоздалым подкреплением? Статья
называлась «Всеобщая гармония»; она появилась в «Лионском бюллетене» 11 фримера
XII года, а ее автор — приказчик из безансонской лавки по имени Шарль Фурье92*.
«Слепые мудрецы,— продолжал он,— взгляните на города, в которых полно нищих, на
ваших соотечественников, борющихся с голодом, на поля войны и все ваши
социальные мерзости. Полагаете ли вы после этого, что цивилизация — это предназначение
рода человеческого или же что прав был Ж.-Ж. Руссо, сказавший о цивилизованных
людях: „Настоящие люди не здесь; а здесь все пребывает в расстройстве, причину
которого вы не можете постигнуть"?» Так пробовал голос отец социетарного
социализма, в то время как мадам Сталь испытывала потребность выступить в
защиту теории, провозгласившей способность человека к совершенствованию.
«Каковая теория,— писала она,— разделялась всеми просвещенными философами
последние пятьдесят лет»93*. В самом деле, произошли какие-то сдвиги
в мышлении. И совместными усилиями ученых, путешественников, лингвистов и тех,
кого за неимением более точного слова приходится назвать философами, понятие
«цивилизация», бывшее столь простым в момент своего появления на свет, обогащалось
новыми значениями и обнаруживало свойства, которые нельзя было предвидеть.
V Тогда
потребовалась новая корректировка. Ее попытались осуществить с одной только
стороны. В эпоху реконструкции и восстановления, какою была в основном эпоха
Реставрации, повсюду стали создаваться в той или иной степени строгие, в той
или иной степени разработанные теории цивилизации. Приведем лишь несколько имен
и несколько названий. В 1827 году в продаже появились переведенные на
французский и снабженные предисловием Эдгара Кине «Мысли о философии
человечества» — книга Гердера, написанная уже давно94*. В том же
году в Париже вышли «Принципы философии истории» Дж.-Б. Вико, перевод из его
сочинения «Новая наука» с предисловием Жюля Мишле, посвященным теориям автора и
его биографии95*. В
1833 году Жуффруа объединил в своих «Философских сборниках» множество статей,
написанных в 1826—1827 годах, в частности две лекции из курса «Философия
истории», прочитанного в 1826 году96*, частично или целиком
посвященные цивилизации97*. Но один человек в особенности завладел,
если можно так выразиться, самим понятием «цивилизация» и его исторической
интерпретацией: это Франсуа Гизо, который в своем «Философском и литературном
обзоре 1807-го», опубликованном в «Литературном архиве Европы» за 1808 год (т.
17), уже тогда писал следующее: «Человеческая история может рассматриваться
только как собрание материалов, подобранных для великой истории цивилизации
рода человеческого». Когда в 1828 году он занял кафедру в Сорбонне — мы знаем,
какова была тема его лекций; один за другим он прочел курсы: в 1828 году «0
цивилизации в Европе» и в 1829 году «О цивилизации во Франции»98*;
методически и, если можно так сказать, дотошно анализируя само понятие
«цивилизация», он подарил соотечественникам не только великолепное собрание
мыслей, но и великолепный образец грандиозного построения во французском духе,
в котором сумел (благодаря нескольким искусным ходам) примирить самые
противоположные точки зрения и прояснить, сделать доступными и привлекательными
для ума (разумеется, ценою ряда упрощений, несколько рискованных) самые темные
из темных мест, разобраться в сложностях, самых запутанных и безнадежных. Первым
делом Гизо выдвинул такое положение: цивилизация — это явление, «такое же
явление, как и всякое другое», и может быть, «как всякое другое, изучено,
описано, изложено»99*. Формулировка и декларация несколько
загадочны, но вскоре разъясняются следующим замечанием: «С некоторого времени
много говорят, и не без основания, что историю следует ограничить фактами». Мы
сразу же вспоминаем о замечании Жуффруа в его статье из «Глоб» (напечатанной в
1827 году) «Боссюэ, Вико, Гердер»: «Что бросается в глаза у Боссюэ, у Вико, у
Гердера, — отмечает Жуффруа,— так это пренебрежение к истории; факты гнутся и
мнутся у них, как трава под ногами»100*. Так объясняется немного удивляющая
нас позиция Гизо (за которую позднее Гобино будет упрекать его с горячностью,
хотя и неискренне). Гизо хочет быть историком, он не хочет, чтобы его считали
идеологом за то, что оп стремится писать о явлениях крупных и всеобщих, а не
частных. Однако это «явление», «такое же, как всякое другое», это общее
явление, «малодоступное взору, сложное, трудно поддающееся описанию и
изложению, но тем не менее существующее», принадлежащее к «категории
исторических явлений, которые нельзя исключить из истории, не искалечив ее», —
Гизо знает (и говорит несколько далее), что это «как бы океан, который
составляет богатство каждого народа и в лоне которого соединяется все, что
составляет жизнь народа, все силы его бытия»101*. Любопытно
отметить, что он тут же добавляет: даже такие явления, которые, «собственно
говоря, нельзя назвать социальными,— индивидуальные явления, которые, казалось
бы, более относятся к человеческой душе, чем к общественной жизни,— таковы
религиозные верования и философские идеи, науки, литература и искусства», — они
тоже могут и должны рассматриваться «с точки зрения цивилизации». Прекрасная
цитата, весьма полезная для всякого, кто захотел бы более или менее точно
измерить успехи социологии и оценить, насколько за сто лет изменилось значение
и понимание некоторых слов, считавшихся некогда простыми и ясными. Из
предварительных рассуждений вытекают по крайней мере два вывода. Полем своих
рассуждений Гизо избирает нацию или, вернее, кик он пишет, «народ». Конечно, он
имеет в виду цивилизацию («пропейскую. Но что такое Европа, если не народ,
возведенный в квадратную степень? И разве европейскую цивилизацию Гизо изучает
не через Францию102*, созидательницу и распространительницу милостью
божией? Таким образом, оп принимает точку зрения Жуффруа: у каждого народа —
своя цивилизация, при этом подразумевается, что существуют «семьи народов»; но
все в целом пребывает под сенью «древа цивилизации, которое должно со временем
одеть всю Землю своею листвой103*. В этом суть решения Гизо вопроса
о том, «существует ли общая цивилизация рода человеческого, предназначение
всего человечества, и передавалось ли народами из века в век нечто накопленное
человечеством, что не было утрачено» (добавим от себя: «прогресс»). Гизо
отвечал: «Я убежден, что у человечества — общая судьба, что передача
накопленного человечеством действительно происходит и, следовательно, всеобщая
история цивилизации должна быть написана». И далее: «Идея прогресса, развития
представляется мне основной идеей, содержащейся в слове „цивилизация"»104*.
Итак, в результате умелого обобщения разрешен щекотливый вопрос. Существуют
цивилизации. И их нужно изучать, анализировать, анатомировать — каждую по
отдельности и через посредство их самих. Но над ними есть еще Цивилизация и ее
движение, непрерывное, если и не прямолинейное. Цивилизация и ее прогресс. Но
только что же прогрессирует? Цивилизация,
учит Гизо, состоит в основном из двух элементов: из некоторого уровня
социального развития и некоторого уровня развития интеллектуального.
Формулировки несколько расплывчатые, и Гизо пытался их уточнить. С одной
стороны, есть развитие условий внешних по отношению к человеку и всеобщих; с
другой — развитие внутренней и личной природы человека; одним словом, есть
совершенствование общества и таковое же — аспектов человеческих. Впрочем, Гизо
настаивает на том, что здесь речь идет не только о сложении и наложении;
единовременность, тесное и сразу же возникающее единство, взаимное воздействие
этих двух рядов явлений, социальных и интеллектуальных, необходимы для самого развития
цивилизации. Опережает ли явным образом какой-нибудь из этих рядов другой? Этот
вопрос вызывает неуверенность и замешательство. «Значительный социальный
прогресс, крупные успехи в области материального благосостояния — могут ли они
проявиться у того или иного народа, не будучи сопровождаемы усиленным
интеллектуальным развитием, прогрессом человеческого сознания, аналогичным
прогрессу материальному? При таких обстоятельствах социальный прогресс
представляется непрочным, необъяснимым, почти незаконным». Окажется ли он
жизнеспособным? Распространится ли? «Одни только идеи шутя преодолевают
расстояния, пересекают моря, заставляют понять и принять их повсюду». И потому
«социальное благополучие имеет отпечаток чего-то второстепенного, если оно не
принесло никаких иных плодов, кроме благополучия как такового». Фраза, которую
странно встретить у человека, которого несколькими годами позже его противники
объявят циничным, великим, жрецом обогащения. И напротив, если где-то
начинается бурное развитие умственной деятельности и никакой социальный
прогресс с ним как будто не связан — мы этим удивлены и обеспокоены. «Кажется,
что мы видим прекрасное дерево, на котором нет плодов. Мы проникаемся некоторым
пренебрежением к идеям... которые не сумели овладеть внешним миром»105*. Мы
знаем, как разворачивались далее доказательства Гизо. Исходя из того, что два
великие «элемента», составляющие цивилизацию, теснейшим образом связаны один с
другим, а именно развитие разума и развитие социальное, и это при том, что
совершенствование цивилизации — результат не только их единства, но и их
синхронности, — для Гизо было достаточным бегло окинуть взглядом европейские
цивилизации, чтобы прийти к выводу: английская цивилизация — это цивилизация,
ориентированная почти исключительно на улучшение социальное, однако ее
представители оказались лишены таланта «зажечь мощные факелы разума, которые
осветили бы целую эпоху». Ее противоположность — цивилизация немецкая: могучая
духовно, но слабая организационно, в частности в том, что относится к
совершенствованию социальному. В Германии, где человеческий дух с давних времен
возвышался над условиями существования, разве мысль и действительность —
сторона интеллектуальная и сторона материальная — разве не были они там почти
полностью разобщены? И была одна страна, одна только страна, которая, напротив,
сумела дерзко осуществить гармоничное развитие мысли и действительности,
стороны интеллектуальной и стороны реальной: этой страной была, как вы сами
понимаете, Франция, где природа никогда не обделяла людей ни личным величием,
ни достоинствами, а личное величие и достоинства всегда имели общественное
значение и могли быть полезны обществу...106* И
здесь синтез сделан умело. Трудности исчезли бесследно. Понятие материального
благополучия, хорошей организации социальных отношений, «более справедливого
распределения между людьми как прав, так и благ, созданных коллективами», —
все, в отсутствии чего Фурье в 1807 году упрекал цивилизацию, — все это Гизо
внес в перечень элементов, из которых состоит и цивилизация, которые она должна
предъявить наблюдателю, чтобы быть достойной своего имени. И, разрешая тем
самым старый спор, он показал, что «police» и «civilite» объединяются, чтобы
породить такую цивилизацию. Точнее, широта взглядов, с которой он предоставлял
место в построенном им гостеприимном и великолепно распланированном здании как
факторам, обеспечивающим могущество и благосостояние обществ, так и факторам
развития и обогащения личности и нравственности человека, его способностей, его
чувств, его мыслей, а также наукам и искусствам, этим «гордым отражениям
человеческой природы» 107*, — эта своеобразная всеобъемлющая
терпимость его концепции пришлась очень кстати, чтобы не допустить во Франции
такого тяжкого разрыва, какой происходил тогда в Германии (кое-кто, быть может,
мечтал о таком же и у нас), — разрыва между «культурой» и «цивилизацией». О
понятии «культура» во Франции не написано ничего. Я сказал бы: «естественно»,
если бы хоть какая-нибудь доля трезвой иронии уместна, когда мы отмечаем такие
пробелы в наших знаниях. Как бы ни были малы мои знания об истории культуры, я,
во всяком случае, могу сказать, что у французской культуры есть история и что
она заслуживает того, чтобы ее воссоздали, и что она не лишена интереса. Ограничимся
самым основным. Не мне надлежит разыскивать в истории идей Германии дату и
обстоятельства появления слова «Kultur». Ни даже поставить вопрос о
заимствовании. Я вижу только, что в нашем «Академическом словаре», изданном в
1762 году, сказано, что во французском языке слово «culture» означает — в
переносном смысле — «попечение об искусствах в умственной деятельности».
Приводятся два примера: «culture искусств — дело очень важное»; «заниматься
culture умственной деятельности». Довольно скудно. Определение, конечно, будет
развиваться. В том же «Словаре», но 1835 года издания, читаем: «...говорится в
переносном смысле о деятельности, направленной на совершенствование наук и
искусств, на развитие умственной деятельности». По правде говоря, скорее
перефразировка, чем более содержательное толкование; даже поясненное таким
образом, понятие не может сравниться богатством с тем. которое по другую
сторону Рейна соотносит со словом «Kultur» «Словарь» Аделунга Издания 1793
года: облагораживание, уточнение всех умственных и моральных качеств человека
или народа. Я вспоминаю также, что Гердер, о котором писал Кине, придавал этому
слову ряд разнообразных значений; среди них: способность одомашнивать животных;
осваивать новые земли, сводя леса; развитие наук, искусств, ремесел и торговли;
наконец, «police». Выражение подобного рода мыслей мы часто встречаем и на
нашем языке. Однако (заметим мимоходом) не следует слишком уж торопиться верить
в заимствование; примечательно, что эти мысли у нас всегда относят к рубрике
«цивилизация»108*. Так, для мадам до Сталь «большие площади лесов,
их большая протяженность указывают на то, что цивилизация здесь — недавняя»; по
правде говоря, нужно заметить, что слово «культура» в ее фразе могло бы
привести к забавному недоразумению109*. Коротко отмечу еще, что
мысли Гердера почти во всем совпадают с мыслями Канта, который связывал успехи
культуры с успехами разума и считал их окончательной целью установление
всеобщего мира110*. Хотя эти мысли были известны и у нас, пусть
фрагментарно, несомненно следующее. Не пускаясь в далекие поиски, давайте
вспомним германизированного француза Шарля де Вилье, пpoникшегося столь пылкой
любовью к германской мысли своего времени. Идеи Канта отнюдь не остались
незамеченными. Я не стану приводить тому иных доказательств, кроме тонкой книжки
— сорок страниц петитом, которая знакомила французского читателя с
«Представлением о том, чем могла бы быть всемирная история с точки зрения
гражданина мира». Сочинение Канта впервые увидело свет, если не ошибаюсь, в
1784 году в «Berlinische Monatschrift»; на переводе была указана дата — 1796
год. В книге много говорилось о «культурном состоянии» (etat de culture),
которое есть не что иное, как «увеличение общественной ценности и значимости
человека»111*. Переводчик, взяв слово, сообщал от своего имени (с.
39) читателям, что они уже вышли из состояния дикости, то есть абсолютного
невежества, из состояния варварства, и вошли в период «культуры»; оставалось
лишь достичь эпохи «нравственности» (moralite). Кроме того, в «Очерке о духе и
влиянии лютеровой Реформации» (1804) и во «Взгляде на современное состояние
древней литературы и истории Германии» Шарль де Вилье обращал внимание
французов на рождение «Истории культуры» (Kulturgeschichte), которую создавали
немцы, представляя «достижения истории политической, истории литературы и
истории религии в их связи с цивилизацией, пpoмышленностью, человеческим
благом, нравственностью, характером и образом жизни людей»; эта тема, добавлял
он, породила у немецких авторов «сочинения глубокие и замечательные»112*.
Все это, как нам представляется, еще достаточно расплывчато и путано. Во всяком
случае, из этого не вытекает противопоставление культуры — цивилизации. Александр
фон Гумбольдт также не сформулировал специально такое противопоставление. В
своих сочинениях он часто пользовался словом «культура» наряду со словом
«цивилизация», не заботясь как будто о том, чтобы уточнить соотношение этих
терминов113*. Однако он охотно ссылался на своего брата Вильгельма,
лингвиста114*, а у того на этот счет были ясные представления, которые
он умел четко излагать. В своем знаменитом исследовании языка кави115*,12он дал подробные разъяснения по этому вопросу. Он показал, как кривая прогресса
шаг за шагом поднималась по шкале градаций, построенной искусно, хотя и
несколько искусственно, — от человека, чьи нравы смягчены, гуманизированы
(человека цивилизованного), к ученому, художнику, к человеку культивированному
(«культурному» — cultive), чтобы вознестись к олимпийскому, мне бы хотелось
сказать — «гётеанскому», величию человека, полностью сформированного
(«образованного» — forme). Так возвышаются друг над другом «Civilization»,
«Kultur», «Bildung». В общем и целом у такого автора, как Вильгельм фон
Гумбольдт, слово «цивилизация» захватило сферу прежнего слова «police»:
безопасность, разумный порядок, прочный мир, кротость и спокойствие,
установившееся в области социальных отношений. Однако народы кроткие, народы
хорошо polices не обязательно являются народами культурными (cultives), если
иметь в виду их умственное развитие; нравы некоторых дикарей — в частной жизни
— достойны всяческого уважения, и тем не менее эти дикари чужды какой бы то ни
было интеллектуальной культуры. И наоборот. Отсюда вытекает независимость этих
двух сфер, различие двух понятий. Имели эти мысли влияние на умы во Франции?
Отметим только, что они могли подкрепить или поддержать ту интеллектуальную
позицию, прекрасным образцом которой, и притом ранним по времени, может служить
Вольней. Занятый, как и многие из его современников (мы об этом уже говорили),
опровержением идей Руссо касательно испорченности, порожденной развитием
литературы, наук и искусств, разве не предлагал он радикальную операцию,
которая должна была ввести «цивилизацию» в игру, пожертвовав, если нужно, одним
из ее аспектов?116* Руссо мог бы, отмечал он, Руссо должен был
заметить и объявить, что изящные искусства — поэзия, живопись и архитектура —
не являются «частями цивилизации, верными признаками счастья и процветания
народов». Нашлись у Вольнея и примеры, «взятые, из прошлого Италии и Греции»,
которые с несомненностью доказывают, что «искусства могли процветать в
государствах, покорных военному деспотизму или разнузданной демократии, при том
что как тот, так и другая были по своей природе дикарскими». На самом деле
искусства — это декоративные растения «чтобы вызвать их расцвет, достаточно
правительству, располагающему властью в данную минуту, каким бы оно ни было,
поощрять их и оплачивать»; но слишком усердно культивировать эти цветы —
опасно: «изящные искусства, питаемые за счет обложения народов податями и в
ущерб тем искусствам, которые связаны с пользой грубой и насущной, очень часто
могут оказаться губителями общественных финансов и тем самым общественного
устройства и цивилизации». Этот подвергнутый ревизии Руссо, исправленный и
подчищенный Вольнеем, представляется, конечно, довольно ребячливым, не более.
Все же следует считать определенной заслугой Гизо то, что в своем обширном
обобщении он включил «развитие интеллектуального состояния» а число основных
элементов цивилизации. Эту
заслугу признавали не всегда. Когда в 1853 году Гобино в книге «О неравенстве
человеческих рас» делает в свой черед попытку определить слово «цивилизация»117*,
он принимается прежде всего за Гизо, и довольно резко. Гизо определил
цивилизацию как «явление». Нет, доказывает Гобино. «Это ряд, это цепочка
явлений». Гизо, по правде говоря, немного сомневался в своем определении (он
сам об этом писал), а Гобино прочел eго несколько торопливо. Но что более всего
ставил он в упрек автору «Общей истории цивилизации в Европе», так это то, что
Гизо не обошел вниманием понятие «формы правления». Если глубже всмотреться в
его идеи, уверяет Гобино, мы очень быстро убедимся. что, для того чтобы
получить право называться цивилизованным, народ, по мнению Гизо, должен
«располагать учреждениями, умеряющими и сдерживающими как власти, так и
свободу; под сенью этих учреждений материальный прогресс и моральное развитие
приводились бы в соответствие определенным способом, и никаким иным, а
правительство, так же как религия, пребывало бы в четко установленных
границах». Короче, заключал Гобино с некоторым лукавством, «по мнению Гизо, нет
иной по-настоящему цивилизованной нации, кроме английской». Это был
мальчишеский вызов, и книга от этого только бы выиграла, если бы автор не
растянул ее на множество задиристых страниц. На самом деле позиция Гобино была
довольно забавной. Он ставил в вину Гизо, что тот продолжал считать «police»
одним из основных элементов понятия «цивилизация». Несчастное понятие, бедный
Гизо. Одни призывали его выбросить за борт литературу, науку и искусства — все,
что составляет культуру; другие — отбросить политические, религиозные и
социальные институты. Он не сделал ни того, ни другого и, со своей точки
зрения, поступил правильно. Все
же он испытывал некоторое смущение — не без того. Он признавался в этом
читателям в примечательном отрывке из «Общей истории цивилизации в Европе»118*.
Прежде, писал он, в науках, которые занимаются миром физическим, факты были
плохо изучены и к ним относились без почтения; «люди вдохновенно предавались
домыслам, дерзали, не имея иного руководства, кроме умозаключений». В то же
время в явлениях политического порядка, в мире реальном «факты были
всемогущими, и это считалось едва ли не естественным и законным. Разуму незачем
было во имя истины соваться с какими бы то ни было идеями в дела земные».
Столетие назад (это указание отсылало читателей Гизо к началу царствования
Людовика XV) произошел переворот. «С одной стороны, факты никогда ранее не
занимали такого места в науке; с другой — никогда еще идеи не играли такой
большой роли в мире». Это настолько справедливо, что противники современной
цивилизации до сих пор постоянно ропщут. Они осуждают ту сухость, ту
ограниченность и мелочность, которые, по их мнению, проникли в дух науки и
«принижают мысли, замораживают воображение, отнимают у разума его размах, его
свободу, надевают на него узду, обращают к сугубо вещественному». Напротив, в
политике, в управлении обществом они видят только химеры и претенциозные
теории: люди стремятся повторить попытку Икара; они разделяют судьбу дерзкого.
Напрасные сетования, уверяет нас Гизо. Все в порядке. Человек перед лицом мира,
который не он создал, не он придумал, прежде — наблюдатель, а затем уже
деятель. Мир — это явление. В качествe такового человек его изучает; на фактах
он упражняет свой разум; и когда он находит общие законы, управляющие развитием
и жизнью мира, эти законы теперь не что иное, как факты, которые он
констатирует. Затем, познание фактов внешнего мира порождает у нас идеи,
которые главенствуют над этими фактами, "Мы чувствуем себя призванными
переделать, улучшить, упорядочить действительность. Мы чувствуем себя в силах
воздействовать на мир и распространить на него славное владычество разума».
Таково назначение разума: когда он — наблюдатель, он подчиняется фактам; когда
он — деятель, он становится властей придать им порядок более правильный, более
ясный и безупречный. Отрывок
примечательный. Да, существовал конфликт. Конфликт между двумя умонастроениями,
двумя методами, двумя различными подходами. Конфликт между духом поиска и
исследований, позитивным научным методом, основанным на изучении и обработке
фактов и преследующим только бескорыстные цели и духом, скажем так: мечты и
надежды, воображения, предшествующего фактам и их опережающего, — духом социального
совершенствования и материального прогресса. И очень хорошо получается на
бумаге — стараться, подобно Гизо, выровнять крен и привести к мирной гармонии
прогресс умственный и социальное совершенствование. А на практике? Это два
могущественных бога, и как подчинить одного другому или — несколько наивная
химера — заставить их сосуществовать бок о бок? В
самом деле, когда Гизо писал эти строки, когда он читал свои курсы 1828—1829
годов, как обстояло дело? Во-первых, мeтоды экспериментальных наук не проникли
глубоко в те науки, которые в те времена назывались «науками моральными». По
каким причинам? Или, вернее, вследствие какого сложного комплекса разнородных
причин? Указать их было бы довольно трудно. И чтобы сделать это, нам пришлось
бы, в свою очередь, задуматься над проблемой истоков и причин, и духа
романтизма — проблемой, которая еще не нашла общепризнанного решения. Было
и другое. Цивилизация представлялась современникам Гизо не только объектом
исследования. Это была реальность, в лоне которой они жили. Хорошо или плохо?
Многие отвечали: плохо. И с точки зрения, которой мы придерживаемся в нашем
очерке, это важно. Ибо упреки «противников цивилизации», как их называет Гизо,
эти упреки, которые предъявляют и наперегонки повторяют все школы социальных
преобразований; эти упреки, которые зовут к действиям, совершенно иным, нежели
написание книг и диссертаций,— разве не подготавливали они, разве не делали
заведомо легкой и соблазнительной критику (на этот раз с научных позиций) —
критику понятия «цивилизация», несущего в себе суждение о ценности? Иными
словами, разве они не способствовали тому, что стало возможным то расхождение,
та диссоциация, с которой мы начали и которая завершилась во втором
пятидесятилетии XIX века: расхождение двух представлений о цивилизации,
научного и прагматического; одно в конце концов пришло к выводу, что любая
группа человеческих существ, каковы бы ни были средства ее воздействия,
материального и интеллектуального, на окружающий мир, обладает своей
цивилизацией; другая — теперь уже старая концепция высшей цивилизаций, которую
несут и распространяют белые народы Западной Европы и Северной Америки, —
концепция, присоединенная к фактической стороне вопроса как некий идеал. Проследить расходящиеся в течение XIX—XX веков пути этих двух концепций не наша цель. Мы кратко наметили историю одного слова. Мы довели наш очерк до того времени, когда всеобщем употреблении наряду с «цивилизацией» появились «цивилизации» — во множественном числе. Наша задача выполнена. Это была задача всего лишь для «автора предисловия». Отметим только, что практическое, радикальное и само по себе неуязвимое положение, которое заключается в утверждении «сколько существует народов, столько и цивилизаций», не препятствует тому, что в умах людей живет старое представление об общечеловеческой цивилизации. Как примирить две концепции? Как понять их соотношение? Исследовать это не моя задача. Моя задача заключалась всего лишь в том, чтобы ясно показать как очертания и границы проблемы за полтора столетия поисков и размышлений - и за полтора столетия истории - постепенно обрисовались и уточнились для нас — в самом нашем языке.
_____________________________________
1* Заметим в скобках, что ни один маститый историк не надоумил, ни один молодой историк не дошел своим умом до мысли посвятить истории какого-нибудь из этих слов углубленное исследование — скажем, докторскую диссертацию. Это отлично рисует то состояние не материальной, а духовной неорганизованности, в котором по-прежнему пребывают исследования по современной истории. Подобного рода монографии есть в области древней истории, и мы знаем, насколько они полезны и поучительны. Ясно, что написать такие монографии непросто — для этого нужны историки, обладающие большой философской культурой: aves гагае [редкие птицы]. Есть, однако, и такие; а если нет, то нужно позаботиться о том, чтобы их воспитать. 25* «Народы... по всей вероятности, первыми достигшие цивилизации, - это те, которым природа дала родиной берега Средиземного моря» (Smith А. Kecherches sur la richesse des Nations. P., 1790. T. 1, ch. 3. P. 40). Перевод был сделан с четвертого издания. 26* Во всяком случае,
в смысле, относящемся к культуре, ибо в английском языке, так же как и во французском,
«цивилизация» в значении судейском (которое приводит «Словарь Треву»)
существует с давних пор. Меррей приводит примеры, относящиеся к самому началу
XVIII века (Харрис; «Энциклопедия» Чемберса и т. д.). 50* Под словом «цивилизация» следует понимать объединение этих людей в пределах города, то есть огражденной стенами совокупности жилищ, располагающих общими средствами защиты против грабежа со стороны и внутренних беспорядков; это объединение заключает в себе идею добровольного соглашения его членов, охраны их естественного права на безопасность, естественных прав личности и собственности; таким образом, цивилизация есть не что иное, как общественный порядок, охраняющий и защищающий личность и собственность и т. д.» (Volпеу С. F. Eclaircissements sur les Elats-Unis//Oeuvres completes. P., 1868. P. 718). Весь этот весьма существенный отрывок — критика Руссо. 51* См. вторую часть «Слова об энциклопедии - толковом словаре наук и искусств». «Таковы имена величайших гениев, которых человеческий разум должен почитать своими учителями»,- заключает Д'Аламбер (D'Alembert J. L. Discours sur 1'Encyclopedie comme dictionnaire raisonne des sciences et des arts // Encyclopedic, ou Dictionnaire raisonne des sciences, des artes et des metiers. P., 1751. T. 1). 52* Counson A. Qu'est се que la
civilisation? 73* Raynal G. Т. F. Op. cit. 93* Stael G. de. De la litterature consideree dans ses rapports avec les institutions sociales//Oeuvres completes. P., 1848. P. 12. Отметин несколько далее (р. 16) замечание, оно свидетельствует о позиции, отличной от позиции Огюста Конта, о которой говорили выше: «Каждый раз, когда новая страна, например Америка, Россия и т. д., делает успехи в деле цивилизации, род человеческий становится совершеннее». 94* Herder I.
G. Idees sur la philosophic de 1'histoir.e de I'Humanite. Strasbourg, 1827.
Переиздана в 1834 году. Об успехе этой книги см. докторскую диссертацию (в Сорбонне): Tronchon P. La
fortune intellectuelle de Herder en France, Bibliographic critique. P., 1920.
Примечания русского издания
| |
Наверх |