Маска как элемент культуры |
Статья была написана для каталога выставки Масок, предполагающейся в Государственном Музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина в 2006 г. Основное содержание работы было доложено 7 июня 2005 г. на конференции об идентичности в Институте славяноведения РАН. Маска является одним из важных элементов культуры всех известных науке обществ и традиций. Роль маски (или с ней функционально сходных способов изменения лица с помощью косметики, татуировки, пластических операций) различна в зависимости от социальных, исторических, географических факторов. Но в какой-то мере маска всегда присутствует. Способность к изготовлению и применению маски или ее аналогов может быть признана одним из универсальных человеческих свойств. При сопоставлении функций и обликов масок в разных, часто удаленных друг от друга областях выявляются сходства, которые могут объясняться как типологически— параллельными путями развития, так и взаимовлияниями, начинающимися в ранний период. Поэтому изучение масок представляет интерес для сравнительного анализа разных ареалов мировой культуры в их взаимосвязи.
Маска и семиотика культуры. Маска как знак
В этой статье маска как один из важных элементов культуры рассматривается прежде всего с точки зрения теории знаков — семиотики. Разработка этой последней является одним из главных достижений гуманитарной науки минувшего XX века. Знак — это доступный одному (или нескольким) из наших органов восприятия (ушам, глазам) материальный объект, который сообщает нечто, отличное от себя самого, передает какое-то содержание или смысл. В случае маски доступный глазам зрительный ее облик представляет собой означающую сторону знака, а другую — означаемую сторону знака, значение маски — составляет ее социальная и индивидуальная функция. Человеческая культура использует не только знаки, находящиеся вне человека (как слова устного и письменного языка), хотя и им порожденные, но и знаки, состоящие из отдельных частей тела и движений человека или животного (жесты) и, наконец, отдельных людей и животных как знаки. В этом последнем случае оказывается нужным сообщить с помощью особого дополнительного знака, под какую общую или частную категорию подводится тот или иной человек. Для выполнения этой функции и служит маска. С ее помощью человек может оказаться воплощением божественного или демонического начала, приобщиться к миру зверей, теней или духов, а то и войти в человеческий мир, но при этом стать иной личностью, вовсе непохожей на того, кто под маской. Если маска не совпадает с какими-либо качествами того человека, который ее носит, то она помогает ему создать в ритуале, в театре или в необычных формах поведения (например, шутовского или бандитского) образ другого человека. Но она же может помочь в сохранении и продолжении его собственных черт, даже и тогда, когда человек умирает. Судя по известным сейчас данным археологии, эта функция засвидетельствована наиболее древними находками (другие функции могли существовать еще раньше, но следы их не сохранились).
От натурального макета к маске. Органопроекция
Типологически ранними являются формы преобразования скелета лица умершего,
известные по древним археологическим памятникам, таким, как минусинские. Для
описания этих архаических прообразов маски представляется целесообразным
использовать понятие «натурального макета», введенное в работах Столяра о
происхождении искусства. Согласно этой теории, самые ранние образцы того, что
позже становится искусством, можно видеть в таких композициях, которые
представляют собой аранжировку частей тела убитого на охоте животного. По сути
это явление, достаточно давно описанное в трудах по первобытному искусству,
охоте и магии, типологически близко к принципам инсталляции в современном
авангарде. На архаизм подобных приемов современного искусства обращал внимание
С. М. Эйзенштейн[1], к пониманию маски у
которого мы вернемся в дальнейшем.
Погребальные маски
Предполагается, что минусинские макеты человеческих лиц исполняли роль, близкую
к функции погребальных масок. Когда маска обнаружена в погребении, это с
несомненностью указывает на ее связь с погребальным обрядом, но характер такой
связи меняется в зависимости от типа погребения, деталей обряда и т. п.
Зооморфные маски
Выше на примере, касающемся медвежьего культа, намечена цепь трансформаций, от
инсталляции натурального макета или его части — головы, ведущая к использованию
зооморфной маски. Значимость этого вида масок в большинстве традиций зависит от
роли животных-тотемов (часто, но не всегда связанных с охотничьими представленими).
В основе многих ритуалов тотемного характера лежит представление о тождестве
человека (ради которого совершается ритуал) животному[6]. Это
тождество может быть выражено непосредственно посредством зооморфной маски.
|
Василий Верещагин "Буддийский лама на празднике в монастыре Пемиончи. Сикким", 1875 |
Достаточно рано документированы маски, комбинирующие черты разных животных
(иногда и людей) в фантастическом образе, соотносящемся с одним из мифологических
существ. Иногда эти существа могут условно называться именами животных, но их
внешний вид настолько деформирован, что их нельзя считать зооморфными.
На северо-западном берегу северной Америки у индейских племен группы сэлиш и их
соседей распространены маски мифологических существ, общую характеристику
которых дал Леви-Строс в одной из последних своих книг, посвященной этим
маскам: «Гораздо более крупные, чем лицо, эти маски округлены сверху, но их
боковые стороны, сначала искривленные, сближаются или становятся параллельными
или даже наклонными друг к другу; таким образом, последняя треть приблизительно
принимает вид прямоугольника или перевернутой трапеции. По нижнему краю
небольшое основание совершенно горизонтально, как если бы маску отпилили с
основанием, изображающим осевшую нижнюю челюсть, в середине которой свисает
большой язык с вырезанным на нем барельефом либо раскрашенный красным. Примерно
на треть высоты маски выступает верхняя челюсть. Непосредственно сверху — нос,
часто указанный схематично, либо даже отсутствующий, а чаще всего замещенный
приставленной птичьей головкой с приоткрытым или закрытым клювом; две или три
похожих головки возвышаются сверху маски подобно рогам. По вариациям в форме
носа, в том числе и расположении рогов различаются разные типы масок,
названные: Бобр, Крохаль, Ворон, Сова и Весенний Лосось. Но каков бы ни был
этот тип, общая форма остается одинаковой, как и форма глаз в виде двух
деревянных цилиндров, вырезанных из того же куска, либо приставленных и сильно
выступающих из орбит»[8].
Форма этих масок вызывает недоумение ученого, озадаченного и в изумлении
спрашивающего: «для чего этот широко открытый рот, эта отвисшая нижняя челюсть,
выставляющая огромный язык? Для чего эти птичьи головки, по видимости не
связанные с остальным и расположенные совсем иначе? Для чего эти выступающие
глаза, образующие инвариантную черту всех типов? Отчего, наконец, этот
демонический стиль, не сходный ни с чем в соседних культурах и даже в данной,
где он зародился?»[9]. Мифы о происхождении этих
масок различны: одни группы индейцев считают, что предки масок упали с неба,
другие полагают, что они получены от водяных духов. В любом случае их природа
чудодейственна и окружена мифами. Выступающие глаза связаны с тем, что эти
маски нельзя ослепить.
Фантастические маски этого рода используются во многих более поздних традициях.
Хотя, как в Тибете, у бурят, на Шри Ланке и в Японии, эти (отчасти напоминающие
друг друга в каждой из названных областей) маски соотносятся с народными
вариантми буддийских верований, их происхождение изначально не связано с ранним
буддизмом. В каждом из ареалов распространения речь идет о явлении массовой
культуры, тяготеющей к наглядным образам оккультного или магического
содержания.
Маска архаического театра: античность и театр Но
Давно замеченное сходство ритуала с театром, в самое недавнее время детально
изученное Тернером [Turner 1972], особенно наглядно прослеживается в самых
истоках античного театра. В растущей литературе о Дионисе показано, как
элементы его культа (включая и маски как самого бога, так и его приверженцев)
включились в процесс «рождения трагедии» (слова знаменитой книги Ницше). В этом
частном случае кроме зооморфных образов (о роли которых говорит уже сама
народная этимология греческого названия трагедии, повторенная в русском
заглавии книги Вагинова «Козлиная песнь») на первый план выступают
вегетативные: давнишняя догадка Анненского (в одном из его эссе к его же
переводам Еврипида) о значении древнемалоазиатского образа, где Дионис
неотделим от опутывающей его листвы, подтверждена последними изысканиями о
непосредственном источнике греческого бога— лувийском боге винограда и вина,
чьи вегетативные образы на рубеже I и II тыс. до н. э. сопровождались иероглифическими
лувийскими надписями[10].
Такой вегетативный образ можно было бы считать аналогом зооморфной маски, где
место звериного компонента занимает растение.
Театральные маски, часто фиксирующие одно эмоциональное состояние (скажем,
ужаса) человека, в последних веках перед н. э. широко распространяются по всему
Восточному Средиземноморью и Черному морю. Они связаны с тремя
последовательными волнами колонизации — финикийской (в том числе позже и
карфагенской, вовлекшей и Западное Средиземноморье в свою орбиту), греческой и
этрусской. Их эстетическая функция состоит прежде всего в стандартизации
способов передачи человеческого лица. Можно думать, что именно в
восточно-средиземноморском ареале в связи с театральной маской формируется
представление о роли и личности. На это указывает этимология этрусского фersu «маска» из греческого,
откуда и лат. persona и позднейшие названия персональности, индивидуальности,
личности[11].
Несомненна значительная типологическая близость масок японского театра «Но» и
способов их использования, с одной стороны, масок античного театра, с другой.
Теоретически в духе широких сравнительных сопоставлений можно было бы говорить
о наличии промежуточных звеньев между ними, т. к. греческий театр
эллинистической поры повлиял на древнеиндийский, который, в свою очередь,
способствовал развитию буддийских драматических представлений на основе сюжетов
джатак в Центральной Азии. Но прямое сопоставление центрально-азиатских
буддийских сюжетов с японскими возможно лишь в ограниченном числе случаев
(тохарские драматические версии буддийской Garbha Sutra— «Сутры Рождения» можно
сопоставить с японскими уличными представлениями на ту же тему). Число же
достоверных сопоставлений литературных сюжетов (как истории Потифара) еще
меньше. Поэтому нельзя исключать и чисто типологического объяснения сходства
конвергентным развитием.
Пути маски в Новом времени: карнавал
Как отмечал в своей книге о Рабле М. М. Бахтин, маска играет особую роль в
карнавальной культуре. Начало использования маски в средневековой традиции (по
Бахтину смеховой, по Ле Гофу — фольклорной, по Хейзинге — принадлежащей
«человеку играющему») еще очень близко к античным истокам и вообще к древнему
ритуалу и происходящему из него мистериальному театру. Нововведения,
связываемые с предвозрожденческим временем, можно увидеть в таких смеховых
мистериях, как чешская XIV в. до н. э., где вводятся персонажи, не связанные с
церковными канонами и говоряшие на народных языках[12]. По
словам Бахтина, «маска связана с радостью смен и перевоплощений, с веселой
относительностью, с веселым же отрицанием тождества и однозначности, с
отрицанием тупого совпадения, самим собой; маска связана с переходами,
метаморфозами, нарушениями естественных границ, с осмеянием, с прозвищем
(вместо имени); в маске воплощено игровое начало жизни, в основе ее лежит
совсем особое взаимоотношение действительности и образа, характерное для
древнейших обрядо-зрелищных форм»[13].
Пути маски в Новом времени: маскарад
Если карнавальная маска средневековой и ренессансной культуры включалась в
игровую жизнь в смысле Хейзинги, Ле Гофа и Бахтина, то в природном маскараде
осуществлялось как бы одомашнивание официальной системой тех же или сходных
форм. В действительности провести границу между этими двумя принципиально
различными явлениями не так легко. Разница касается не только социального их
использования, соотношения трафаретных и импровизационных форм, но и стилистики
образов. Гротескность, присущая карнавалу в бахтинском смысле, в маскарадных
формах придворной жизни сводится к минимуму. Одной из важных сторон
сравнительного изучения культуры Западной Европы и России в конце XVII и в
XVIII в. представляется выяснение преобладания маскарадных форм над
карнавальными (в частности, в увеселениях, устраивавшихся Петром Великим). В
историческом плане существенным было запрещение скоморошества на Руси.
Константин Сомов "Язычок Коломбины", 1915 |
Маски цирковые и клоунские
Как показано многими этнологами, смеховые гротескные черты, напоминающие
будущий карнавал, содержатся в наиболее архаичных ритуалах[14] и
продолжаются в массовых зрелищах, которые всегда использовали формы типа
цирковых.
В упомянутых выше обрядах индейцев северо-западного побережья Америки участвуют
церемониальные клоуны: они носят маски одного типа (раскрашенные в два цвета,
как у арлекина) и нападают на другие маски (те, у которых выступающие глаза)[15].
Клоуны в новоевропейском цирке продолжают эту древнюю традицию, которую можно
было бы признать архетипической.
Театральные маски Нового времени
Средневековой
театр в большой степени продолжал традицию античного, используя маску как
средство передачи обобщенного не индивидуализированного символа. Такой была
маска и в мистериальных представлениях Русской Православной Церкви, например, в
хрестоматийном примере, с которого в старину начинались истории русского театра
— мистериальном «Пещном действе». И сжигаемые в печи отроки, и их мучители
переданы обобщенно.
Постепенно уже вне Церкви, в повседневных представлениях светского типа после Возрождения выработалась система сложившихся стандартных театральных масок, из которых самая известная принадлежала итальянской Commedia del'arte.
Маски в литературе и драматургии романтизма и в поэзии и театре двадцатого века
В поэзии европейского романтизма — у Шелли и Лермонтова маски иногда, как в
лермонтовском «Маскараде», в подчеркнуто театральном преломлении, становились
иногда едва ли не главным приемом показа иной реальности.
На самой заре нового литературного направления один из его родоначальников
Эдгар По в своей ранней предсимволистской прозе использовал образ устрашающей
маски в своем рассказе «Маска Красной Смерти». При желании можно было бы
увидеть в этом возрождение древнего архетипического образа грозной личины
мифологического существа. Но вместе с тем в романтическом гротеске маска
отличается от более древних образов рядом свойств[16].
На границе предсимволизма и символизма маску как второй образ залгавшегося
человека использует Случевский в описании умершей женщины:
И маска на сторону сбилась...
Чего тем ртом не говорилось!
Теперь он первый раз не лжет.
В позднейшем символизме двоящийся мир предстает как собственная маска, как в
строке Анненского:
Это маска твоя или ты?
Все, что описывает поэт-символист, представляется ему происходящим под маской.
Об этом говорится в начале одного из лучших стихотворений второго тома Блока
(недаром в его прозе можно найти столько высказываний о масках и их
мировоззренческом смысле):
А под маской было звездно,
Улыбалась чья-то повесть,
Короталась тихо ночь...
К маске как ключевому образу в это время обращаются и поэты
постсимволистических направлений. По словам Аполлинера,
В нашей судьбе было трагическое благородство
Маски греческого тирана
(Notre histoire etait noble et tragique
Comme une masque d'un tiran).
Едва ли не
наиболее интересной проблемой истории европейского и русского театра начала XX
века представляется его сознательная ориентация на уже сложившиеся формы
использования театральных масок наряду с другими приемами театра прошлого
времени. В России в начале века сознательная ориентация на ранние театральные
формы объединяла таких режиссеров, друг с другом во многих отношениях
несходных, как Евреинов (создавший целый театр для решения задач реконструкции
театрального прошлого), Таиров, Вахтангов и Мейерхольд. Последний обнаруживает
особый интерес, с одной стороны, к традиционному дальневосточному театру
(китайскому и японскому), подхваченный его учеником Эйзенштейном, с другой,
стремление возродить многое из традиции Commedia del'arte. Особую вершину в
этом движении представляет его постановка «Маскарада» и его игра в ней как
актера.
В
западноевропейских и американских театроведческих работах нередко 1917 год
представляется как решающий не по общеисторическим соображениям, а по тому, что
в этом году был поставлен авангардный балет «Парад» с участием приглашенных
Дягилевым Пикассо, Кокто и Аполлинера. Не споря со значением этого балета
(реконструкция которого в 1989 г. в Лос-Анджелесе не произвела, впрочем,
чаемого эффекта), стоит, тем не менее, заметить, что для истории русского и
европейского театра очень существенным было предложенное Мейерхольдом новое
понимание лермонтовского «Маскарада» в стиле, соединявшем возрожденную Commedia
del'arte с чертами того нового постсимволистского театра, который был создан в
России на протяжении нескольких лет, следовавших за этой постановкой.
Новый русский театр формировался как антитеза школе Станиславского, у которого
многие из его ведущих режиссеров учились. Для них вопрос заключался в том,
нужно ли создавать систему психологических упражнений, подобных йогическим (на
этой аналогии системе Станиславского настаивал Эйзенштейн), для того, чтобы
актер вошел сам в то состояние, которое при альтернативном подходе достигается
его внешне воспринимаемой игрой. Эта дилемма (в развитие известного диалога
Дидро) обсуждалась в замечательной статье психолога Выготского о психологии
актера. При первом подходе места для маски не остается, при втором она может
оказаться столь же действенной, как в традиционном дальневосточном театре.
Маска как эстетический объект
В новое и новейшее время в изобразительном искусстве маска утрачивает свое
первоначальное значение, эстетизируется и становится объектом эстетического
восприятия и изображения. Начало этого процесса можно отнести еще к античному
времени: когда на статуэтке изображался актер (чаще всего комедийный), держащий
театральную маску, последняя выступала как предмет для изображения. То же самое
можно сказать и об изображениях масок на керамических сосудах.
В XX веке маски как атрибут изображаемого (а не как самостоятельный образ,
несущий собственную функцию) используются художниками-сюрреалистами.
Учитывая постоянное значение для масок средств массовой культуры, их вновь и
вновь использующих, особый интерес представляет применение маски в кино.
Карнавальные маски в кино
Фильм Эйзенштейна «!Que viva Mexico!» (великим режиссером снятый, но из-за
вмешательства Сталина несмонтированный) использует в предполагавшейся финальной
части образность мексиканского народного праздника Дня Мертвых. Во время этого
праздника дети пользуются масками, изображающими череп (это было отражено и в
мексиканской графике — у Прасады[17]).
В более позднем фильме — во второй серии «Ивана Грозного» (японская) маска,
запечатленная и на одном из его рисунков, вводится в сцене пира опричников. К
этому времени Эйзенштейн теоретически много работает над вопросами, связанными
с пониманием маски в искусстве и с анализом тех противопоставлений (как мужской
—женский), для карнавального переворачивания которых маски используются.
Следует также отметить, что в предшествующей этой сцене части фильма Эйзенштейн
реконструирует (совсем в духе Евреинова!) древнерусскую церковную мистериальную
сцену «Пещное действо». Иначе говоря, в фильме даны разные версии использования
масок и приемов, с ними связанными, разработанных в истории театра.
Заметим, что масками Эйзенштейн пользовался начиная с первого свого
полнометражного фильма «Стачка», где зооморфные маски и клички относятся к
разоблачаемым провокаторам. Это возрождение архетипических образов в новом
политическом контексте напоминает об иллюстрации к идее современного тотемизма
в книге Леви-Строса «Мысль дикаря». Там использована французская политическая
карикатура позапрошлого века, где вводились образы животных, подобные тотемным
маскам.
Свой общетеоретический трактат об искусстве и «основной его проблеме»
Эйзенштейн начинает с рассуждения о цирке как о самом неумирающем искусстве[18].
Основание этому он видел в принципиальной ориентированности цирка на
подсознание зрителя, исключавшее какие-либо виды идеологического контроля.
Естественно значение для ранней его системы аттракционов прямой клоунады,
которая видна и в его театральной постановке «Мудреца» и в частично
сохранившейся киноленте «Дневник Глумова», которой спектакль кончался. Мне
представляется продуктивным сопоставить этот клоунский цирковой фильм
начинающего великого кинорежиссера с телевизионным фильмом «Клоуны» другого
великого режиссера — Феллини, чьи совпадения с Эйзенштейном бросаются в глаза
(в частности, их объединяло мышление в зрительных образах, отраженных в фильмах
и рисунках; есть и немногие содержательные аналогии — маски черепов в
мексиканском фильме напоминают множество черепов в фильме «Рим», но здесь
сходство могло быть порождено католической образностью, по сути
архетипической). В обоих сопоставляемых фильмах широко используется цирковая
техника (у Феллини в особенности в эпизоде «Похороны клоуна»), в том числе
клоунские маски. Но есть и любопытное различие — Феллини считает клоунаду
отживающей, как и все ее атрибуты. Эйзенштейн, напротив, видит в цирке и
клоунаде (а, значит, и в маске) залог жизненности искусства.
Чарльз Фэйрчайлд "Водитель-клоун с пассажиркой", киноплакат, 1927 |
Было бы интересно узнать, как сложится судьба цирковых и клоунских приемов, в
том числе и масок, в ближайшем будущем и кто из двух гениев окажется
победителем в этом споре. Роль масок в таких популярных сериях, как посвященная
Фантомасу, делает вероятным предположение, что массовое сознание, как и в
предшествующие века, будет пользоваться масками.
Литература
Бахтин 1965 — Бахтин М. М.
Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М.:
Изд-во худ. лит., 1965.
Берлев, Ходжаш 2004 — Берлев О. Д., Ходжаш С. И. Скульптура Древнего Египта в
собрании Государственного музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.
М.: Вост. лит., 2004.
Большаков 2001 — Большаков А. О. Человек и его двойник. Изобразительность и
мировоззрение в Египте Старого Царства. СПб.: Алетейя, 2001.
Виноградов 1999 — Виноградов В. В. История слов. М.: Ин-т рус. яз. РАН, 1999.
Зализняк 2004 — Зачизняк А. А. Древненовгородский диалект. М.: Языки слав,
культуры, 2004 (2-е изд.).
Иванов 1998— Иванов Вяч. Вс. Эстетика Эйзенштейна // Избр. тр. по семиотике и
истории культуры. Т. 1. М: Языки рус. культуры, 1998. С. 141—378.
Леви-Строс 2000 — Леви-Строс К. Путь масок / Пер. А. Б. Островского //
Леви-Строс К. Путь масок. М: Республика, 2000. С. 19—156.
Пропп 1927 — Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. Л.: ЛГУ, 1946.
Эйзенштейн 2002 — Эйзенштейн С. М. Метод. Т. 1. Grundproblem. Т. 2. Тайны
мастеров. М.: Музей кино. Эйзенштейн-Центр, 2002.
Hawkins 2000 — Hawkins J, D. Hieroglyphic Luwian Inscriptions. Vol.
I—HI. London, 2000.
Hocart 1927 — Hocart A. M. Kingship. Oxford: Clarendon Press, 1927. Hocart 1970
— Hocart A. M. Kings and Councillors. Chicago; London: Chicago University
Press, 1970.
Ivanov 1999— Ivanov V. V. Traces of Indo-European medical magic in an Old English
charm// lnterdigitations. Essays for Irmengard Rauch / Ed. by G. F. Carr, W.
Harbert, L. Zhang. NY: Peter Lang, 1999. P. 1—24.
Jakobson 1958 — Jakobson R. Czech Mediaeval Mock Mystery // Leo
Spitzer-Festschrift. Bern, 1958 (так же переиздано вSelected Writings).
Sayer 1994 (ed.)— SayerCh. (ed.). The Mexican Day of the Dead: An Anthology. 87
Turner 1982— Turner V. From
Ritual to Theatre. The Human Seriousness of Play. New York: PAJ Publication,
1982.
Watkins 1995 — Watkins C. How to kill a Dragon. Oxford: Oxford University Press, 1995.
[1] [Эйзенштейн 2002; Иванов
1998, 244].
[2] [Watkins 1995; Ivanov
1999].
[3] Я имел возможность
ознакомиться с собранием соответствующих материалов благодаря трудам археолога
П. Кристевой, которая в посвященных этой теме дипломной и других работах
предполагает историческую связь восточно-средиземноморского типа с натуральным
макетом.
[4] [Берлев, Ходжаш 2004, 69];
изображение маски там же, с. 68 и наверху на корешке переплета.
[5] [Большаков 2001, 150—196].
[6] Подробный анализ
отождествлений этого типа дан в исследовании: [Hocart 1970].
[7] [Пропп 1946; Hocart 1927].
[8] [Леви-Строс 2000, 24].
[9] Там же.
[10] [Hawkins 2000].
[11] Если согласиться с
выводом акад. В. В. Виноградова об отсутствии обозначения «личности» в древнерусском
языке [Виноградов 1999, 271—309], то можно поставить вопрос о том, в какой мере
дальнейшее развитие было замедлено, в частности, и из-за темпов усвоения
русским театром западноевропейских нововведений. Из дополнений, касающихся
слов, рассмотренных Виноградовым, можно было бы заметить, что лице (там же, с.
279, ср. материалы А. В. Кокорева на с. 305) в древненовгородском и
древнепсковском (по словарю Фенне) имело значение «образец, образчик (товара)»:
[Зализняк 2004, 629].
[12] [Jakobson 1958].
[13] [Бахтин 1965,46—47].
[14] [Hocart 1970].
[15] [Леви-Строс 2000, 28, 32,
88—89]. В недавно напечатанных специальных работах выявлены
пространственно-временные границы распространения этих масок. Оказалось, что их
возраст — порядка нескольких тысячелетий.
[16] [Бахтин 1965, 47].
[17] [Sayer 1994 (ed.)].
[18] [Эйзенштейн 2002].
19.05.2019 г.
Наверх