ВХОД ДЛЯ ПОЛЬЗОВАТЕЛЕЙ

Поиск по сайту

Подпишитесь на обновления

Yandex RSS RSS 2.0

Авторизация

Зарегистрируйтесь, чтобы получать рассылку с новыми публикациями и иметь возможность оставлять комментарии к статьям.






Забыли пароль?
Ещё не зарегистрированы? Регистрация

Опрос

Сайт Культуролог - культура, символы, смыслы

Вы находитесь на сайте Культуролог, посвященном культуре вообще и современной культуре в частности.


Культуролог предназначен для тех, кому интересны:

теория культуры;
философия культуры;
культурология;
смыслы окружающей нас
реальности.

Культуролог в ЖЖ
 
facebook.jpgКультуролог в Facebook

 
защита от НЛП, контроль безопасности текстов

   Это важно!

Завтра мы будем жить в той культуре, которая создаётся сегодня.

Хотите жить в культуре традиционных ценностей? Поддержите наш сайт, защищающий эту культуру.

Наш счет
ЮMoney 
41001508409863


Если у Вас есть счет в системе ЮMoney,  просто нажмите на кнопку внизу страницы.

Перечисление на счёт также можно сделать с любого платежного терминала.

Сохранятся ли традиционные ценности, зависит от той позиции, которую займёт каждый из нас.  

 

Православная литература

Книга и повседневность

Печать
АвторАронсон О.В.  

Вокруг нас много книг. Изо дня в день они, стоящие в пыли на полках, лежащие на письменном столе неделями и месяцами, или — на полу у кровати со вчерашнего вечера, сложенные в углу и уже давно ждущие отправки в букинистический магазин, — изо дня в день они, попадаясь нам на глаза повсюду, от прилавков книжных магазинов и уличных лотков до вагонов метро, где вперемежку с газетами и журналами отвлекают людей от рассматривания друг друга...

knl.jpg

Итак, изо дня в день они, или точнее - она, книга, приближается к тому, чтобы стать еще одним из многих знаков неразличимой повседневности. Она теряет свою культовую ценность. Библиофилы исчезают. Частная домашняя библиотека - ныне редкая страсть. Скорости забвения книги, ее выхода и исчезновения с прилавков, прочтения и отправки в утиль, вполне соответствуют современным транспортным средствам. Вагон метро ныне - идеальная читальня, где скорость восприятия имеет даже свой ритмический и шумовой рисунок, в котором сегодняшний день диктует свои правила чтения текста.

Войдя в повседневность, став неотъемлемым атрибутом электрички, кафе, пляжа, ассоциируясь все больше с частным проявлением жизни, книги тем не менее не слишком сильно пошатнули тот образ книги, который сопутствует истории европейской цивилизации на протяжении уже десятков веков. Ни книгопечатание, ни дешевая бумага, ни костры нацистов, ни возможности компьютеров не могут поспорить с началом Книги, с тем образом, который, несмотря на видимый хаос книжной продукции, постоянно упорядочивает наше к ней отношение. Мы по-прежнему уверены, что если где-то и есть то самое слово, которое нам надо услышать, то оно, конечно, в Книге[1] .

(«Why cannot the Ear be closed to its own destruction?» - William Blake. The Book of Thel) .

Когда речь заходит об образе Книги, то мы невольно вспоминаем Библию. И хотя культура европейца находит свои корни как в Иерусалиме, так и в Афинах, «Илиада» и «Одиссея» словно не имеют внутренних претензий на звание Первой Книги. Больше того, оформление этих фрагментов, приписываемых некоему Гомеру, в виде единого высказывания, каковым является книга, пожалуй, не состоялось до сих пор.

Библия начинается с того, что сама предъявляет себя как текст о начале («В начале Бог сотворил небо и землю...»). Евангелие от Иоанна уже следует закону Книги «говорить о начале». Здесь «небо», «земля», «свет», «тьма», «человек» и «жизнь» - всё уступает место единому принципу: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничего не начало быть, что начало быть. В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков...».

Слово (логос), помещенное в начало, есть тот принцип мирового порядка, одной из важнейших метафор которого становится Книга. Книга - постоянная возможность цельности и единства. Она выступает как некий принцип разделения языка и слова, утверждая именно в слове единство смысла, но только в слове, божественно подтвержденном, ставшем Книгой, священной книгой, которая не знает множественности языков, так как смысл, ею несомый, - «в начале», до любого языкового различия, до первой записи о Боге и о Слове. До непонимания, которое будто бы никогда не случилось однажды. И Вавилон - лишь одна из историй, рассказанных в книгах (рассказанных Книгой).

Но что это за история о Вавилонском смешении языков? Может быть, это история о случайности хаоса, где хаос есть (всего лишь) возмездие за неслышанье Слова? За то, что Башня предпочтена Книге, то есть за то, что «видеть» стало важнее, чем «слышать»? И хотя до сих пор любое стремящееся к книге слово старается, вольно или невольно, утвердить свою связь со Словом, положенным в начало Книги, все же любая книга несет в себе и след Вавилона, когда произошло не только разделение языков, но и разделение между «видимым» (знанием) и «слышимым» (верой).

Листая книгу, пробегая глазами по буквам и строкам, находясь в тех пределах, где существует только видимое текста, никогда не соприкоснешься с Книгой, соединяющей слово и смысл (логос), которая всегда вне сферы чувственного.

Слово - вечная тревога, поскольку всегда отсылает к невидимому началу. «В начале было Слово» - записано, но когда? Когда уже было время, когда уже была возможность спросить «когда?» То есть после Вавилона, который - если не до Слова, то до первой записи, до первого писателя. То есть «когда уже было время», или, возможно, «тогда, когда еще было время» (фраза, оброненная в такси парижской проституткой и так поразившая лирического героя Генри Миллера в «Тропике рака»).

«В начале было...» Эти слова никто никогда не произносит. Эти слова не принадлежат никакому «я». В них неявно заложено «мы» - со-гласие на такое начало.

Пусть это будет слово, но не просто слово, а логос, слово-смысл, гарантирующее время, порядок. Бога как предельное отдаление материального, как главную абстракцию, и, конечно, тот образ книги, который утверждает единство, захватывает наше внимание смыслом, отвлекая от чтения, от тех чувственных остатков, где притаился хаос.

«В начале был хаос.» В такой фразе есть какая-то несогласованность, в ней отсутствует согласие. Это может сказать только частное «я», способное на ошибку. Ошибка не только в том, что «хаос» отвергает саму идею начала. Эта фраза построена в грамматике, где даже бессмысленность и ошибка возвращают нас (неявно) к правильной форме высказывания. О Вавилоне мы узнаем из Книги, и нет другого Вавилона. («Мы только с голоса поймем, что там царапалось, боролось...») Но есть повседневность, и только в ней мы можем попытаться отыскать элементы хаоса («царапины»), которые всегда умолкают перед памятью о Начале. Есть книги как часть повседневности, в которых, помимо постоянного и настойчивого указания на стабилизирующий образ Книги, растворена деструктивность записи, ее материальность, осязаемость, ее привлекательность для глаза и, как следствие, несводимость к одному только смыслу.

Итак, обратимся к тому в книге, что нельзя назвать языком (еще-не-язык или уже-не-язык), но что всегда становится языком, когда утрачивается последняя надежда на осмысленную интерпретацию, - обратимся к форме представления, к записи.

Если бы мы излагали историю книги, то перо, чернила и бумага были бы важными, хотя и не первыми вещами, о которых стоило бы сказать. Но Книга - это также и универсальная метафора, в которой сконцентрировано самосознание европейца, и отношение к чернилам здесь особое. «..Достать чернил и плакать», «De que me sirve, pregunto, la tinta, el papel у el verso?» И Пастернак, и Лорка не различают стихи и чернила, поэзию и запись. Сложилась целая традиция противопоставления поэтически-индивидуального (слезы, перо, автограф, росчерк, запись) и технологического (гуттенбергов станок, шрифт, переплет). Поэзия, с ее ориентацией на суггестию, как будто полемизирует с единством Книги. Поль Валери пишет о вечной языческой сущности поэзии. Да, она отрицает единство, начало и интерпретацию и хочет вернуть чистоту неповторимого росчерка пера, но в то же время господство Книги притягательно и для поэзии. Как сохранить письмо и подпись в пространстве бесконечно тиражируемых безличных букв? Как и где найти эту цезуру в бесконечно плотном потоке книг, и «книг стихов» в том числе? Можно, конечно, говорить об индивидуальной интонации, но это вновь уведет нас от материальной стороны книги в сторону знакомых противопоставлений .

Забудем на какое-то время о личности творца, о слезах и вдохновении. Поэзия - дело столь же технологичное, как и книгоиздание. Поэты - такие же переписчики, как и монахи-книжники в средневековых монастырях. Поэты - дети Книги, чьи метафоры (бумага, перо, чернила) пытаются лишь связать эмпирию технологии с индивидуальным психическим порядком.

Но для Книги нет различия между записью и шрифтом. Изобретение Гуттенберга - это следствие уже сложившейся технологии книги, и выражает оно историческую устремленность от непрочной, истлевающей вещи, подверженной огню и влаге, к Слову, преодолевающему любую возможность исчезновения.

Незадолго (по меркам средневековья) до открытия книгопечатания Роджер Бэкон отметил явный кризис в переписывании книг. Этот труд уже не был привилегией монахов, в монастыри хлынули студенты, которые, работая писцами по найму ради денег, явно снизили культуру книжного письма. На смену так называемому «каролингскому ренессансу» с его безотчетной любовью к книге пришло время упрощений, время, которое историки книжной культуры называют декадансом[2] . Однако в первых печатных изданиях шрифты имитировали не имеющееся состояние дел (декаданс), а тот самый тип письма, который был пропитан любовью к книге. Шрифт хранит в себе чувственный остаток, заложенный в него средневековым переписчиком. При этом нельзя забывать, что монах-книжник своим росчерком отрицал индивидуальное. Его письмо - акт повтора, акт технологический, зачастую абсолютно анонимный, направленный на достижение максимальной близости записи и смысла, а не на разрыв между ними. Из сегодняшнего дня мы можем любоваться эстетикой этого письма, но тогда она была частью повседневности, и невидимость записи перед величием смысла, ею передаваемого, была непреложной. Можно, конечно, объяснять появление унциалов (litterae unciales - письмо, связывающее элементы нескольких букв), суспензий (сокращения слов за счет флексий) и сигм (аббревиатур) чисто экономически как снижение затрат сил при переписывании, однако не менее важным представляется то, что такого типа письмо влечет за собой особое чтение. Это - чтение, преодолевающее визуальную составляющую знака, стремящееся проникнуть в сферу смысла с наибольшей быстротой. Таким образом, средневековый росчерк книгописца есть не проявление письма как индивидуального акта, но проявление чтения как действия, когда наиболее значимым является некая общность («мы»), заранее организованная структурой Слова-логоса.

Сегодня нам, привыкшим к индивидуализированным трактовкам письма, неочевиден коллективный исток этого росчерка. Так мы угадываем в самой форме готического шрифта когда-то состоявшийся переход от калама к перу. Так же и каждая буква допечатной эры содержит в себе момент организации хаоса. Где же неиндивидуальное в росчерке? Где то письмо, которое не есть подпись? Эти вопросы направлены против оппозиции коллективное-индивидуальное, и они имеют непосредственное отношение к книгам и Книге, где подмена одного другим происходит наиболее эффективно, где личность желает совпасть с культурой, а лицо - уподобиться божественному лику.

Книга священна, библиотека - храм, и Первая Книга всегда уже Библиотека (книга книг). Но мы все еще продолжаем читать и даже порой получать от этого наслаждение. Перо и чернила по-прежнему, хотя и иначе, принимают участие в Книге. И это - не инструменты производства вдохновения («la tinta, el papel у el verso») и даже не поэтический опыт, подобный опыту Малларме и приближающий «отсутствие книги»[3] . Это - материальные деиндивидуализированные следы чтения за пределами делания книги Книгой - подчеркивания, пометки на полях, редактура по изданному. Это и есть те царапины-росчерки, которые так и не стали письмом.

Подчеркивать в книге пером считается варварством. Такое суждение достаточно распространено и при этом очень близко позиции Василия Розанова - не давать свои книги в чужие руки (покинувшая личную библиотеку книга, по Розанову, превращается в публичную девку). Но, развивая эту тему, надо идти дальше: не прикасаться. Даже к обернутой книге. Никакое «я» не имеет этого права.

Когда мы делаем карандашные пометки, то вроде бы не участвуем в варварстве, предполагая возможное возвращение книги к изначальной чистоте. Но, по правде говоря, редко, почти никогда не используем ластик. Особенно, когда это касается собственных книг. Пометки в книге - одно из конкретных проявлений чтения, а чтение - самый варварский акт по отношению к Книге. Сожжение и запрет кощунственны, но достаточно наивны, так как ориентированы на книгу-объект, из которой фактически делают культ. Чтение связано со священной составляющей книг, с самой Книгой.

Записи Сергея Эйзенштейна на полях «Мастерства Гоголя» А.Белого - это не просто диалог, который вполне мог бы состояться и за пределами конкретного издания. Это то самое чтение-письмо, которое возможно только при достаточной свободе читающего, регрессирующего к варварству и уничтожающего Книгу как культовую ценность. Проблема, конечно, не в каком-то конкретном согласии или несогласии Эйзенштейна с Белым и даже не в том, что книга в результате оказывается «испорченной» и плохо пригодной для нового чтения. Перед нами как раз такой пример чтения-письма, когда запись перестает иметь Книгу в качестве цели. Образ Книги ставится тем самым под сомнение.

Тонкий карандаш - это все-таки стремление исчезнуть, вернуть книгу к исходному состоянию (частный случай Начала), к голосу, звучащему без помех. Ведь можно вообразить книгу, к которой стремились монахи-переписчики и о которой мечтал Валери: такую, когда ничто не будет мешать восприятию смысла. Однако даже шрифт, безличный и всеобщий, не говоря уже о чьих-то пометках на полях, хранит в себе возможность рассеять восприятие, отвлечь, создать поле, где смысл и его воплощение разделены, где «я» читателя уже не подчинено авторскому «я», но вступает с ним в какие-то иные отношения, образуя нежданное «мы» с его специфическим письмом без лица, без подписи.

Предел этого отношения - «писать за полями книги», как говорил Морис Бланшо. И каждое слово в этой фразе уже означает не то, что прежде. Перевод внутри языка оказывается более сложен, чем на другой язык. Может быть, «перевести» так: читать на границе смысла? То есть производить письмо, которое не будет Книгой. События такого письма - Освенцим (где горят не только люди и книги, но и слова), превращающий само Слово в лакуну (Целан), а также разнообразные попытки реабилитации Вавилона и Греции, из которых одна из самых грандиозных совершена Джойсом. Смешение голосов, когда уже не важно, кто говорит, когда переводится только непереводимое, цитируется только неизвестное, редактируется только смысл. «Улисс» и «Поминки по Финнегану» - сколько книг в этих двух? И книги ли это? И если это все-таки книги, то, по словам Жака Деррида, их уже слишком много[4] . Их «уже слишком много» для целой эпохи, которая в них воплощена и которая не начинается и не заканчивается XX веком.

 

[1] Ж.Деррида связывает саму идею книги с идеей целостности. Метафоре книги (отсылающей нас к целостности означаемого, к ситуации логоцентризма) он противопоставляет метафору письма (записи, следы, то есть те означающие, которые «всегда уже» есть как означающие тех означающих, за коими мы видим означаемое). Указывая на нынешнее разрушение книжной культуры, Ж.Деррида видит в этом возможность высвобождения текста и письма, смысл которых всегда был подчинен логоцентрической идее книги ( Derrida J . Of Grammatology . L.: John Hopkins Press, 1976. Ch . l ). Наша же задача здесь не противопоставить книгу письму, но показать внутренние самодеструктивные возможности книги, приводящие нас к ее иному пониманию, когда «письмо» оказывается одним из эффектов восприятия книги как определенной технологии формирования сообщества. 

[2] См.: Добиаш-Рождественская О. История письма в средние века. М . , 1987. С . 148-165. 

[3] c м.: Bianchot M . L’absence de livre. — Bianchot M. L’Entretien infini. Gallimard, 1969 cm.: Bianchot M. L’absence de livre. — Bianchot M. L’Entretien infini. Gallimard , 1969. 

[4] Деррида Ж. Улисс-граммафон // Комментарии. 1995. ¹ 5. С . 173.

 

Публикуемый материал - параграф из статьи "Технологии сообщества". Первая публикация в книге - "Традиционная и современная технология".


12.10.2010 г.

Наверх
 

Вы можете добавить комментарий к данному материалу, если зарегистрируетесь. Если Вы уже регистрировались на нашем сайте, пожалуйста, авторизуйтесь.


Поиск

Знаки времени

Последние новости


2010 © Культуролог
Все права защищены
Goon Каталог сайтов Образовательное учреждение